Весь день прошел в подготовительной работе. Так как чинов охранного отделения и жандармского управления было, конечно, недостаточно, то в помощь были мобилизованы все наличные силы полиции. Было намечено, кто именно будет руководить какими именно обысками и арестами. Под вечер, около пяти часов, руководители всех отрядов были собраны в охранное отделение. Мои указания были совершенно точны. Намеченные обыски должны были быть произведены, чего бы это ни стоило. Если отказываются открывать двери, следовало немедленно их выламывать. При сопротивлении — немедленно стрелять.
Всю ночь я оставался в охранном отделении. Каждую минуту поступали донесения. Всего было произведено около 350 обысков и арестов. Взяты 3 динамитных лаборатории, около 500 готовых бомб, много оружия, маузеров, несколько нелегальных типографий. В четырех или пяти местах было оказано вооруженное сопротивление. Сопротивлявшиеся убиты на месте.
На следующий день было произведено еще 400 обысков и арестов.
Отмечу, что среди арестованных тогда был Александр Федорович Керенский. Он был начальником боевой дружины социалистов-революционеров Александро-Невского района. Позднее, через 12 лет, он стал министром юстиции Временного правительства и в качестве такового издал приказ о моем аресте...
Именно этими мерами было предотвращено революционное восстание в Петербурге. Конечно, забастовки были. Были и разные попытки демонстраций и митингов. Но ничего похожего на тот взрыв, которого все опасались и который казался всем неизбежным, в Петербурге не случилось.
Иначе обстояло дело в Москве. Оттуда скоро начали приходить тревожные телеграммы. Плохо было не столько то, что восстали рабочие, сколько то, что разложение проникло в войска, и начальство боялось выводить их на улицу для усмирения. Новый московский генерал-губернатор Дубасов по нескольку раз в день звонил, требуя присылки из Петербурга «совершенно надежных» войск; иначе он не ручался за исход борьбы.
По совещании с командующим войсками Петербургского округа был послан в Москву Семеновский полк во главе с полковником Мином. Дурново очень беспокоился, благополучно ли пройдет отправка полка из Петербурга в Москву. Были приняты экстренные меры охраны. Все опасные места были заняты железнодорожными батальонами и жандармскими командами — как это полагается при проезде Царя. Все обошлось благополучно. Но первые донесения Мина из Москвы были далеко не утешительными. Он сообщил по телеграфу, что местный гарнизон, особенно гренадерская дивизия, совершенно ненадежен. Мин просил подкрепления, присылки из Петербурга еще одного полка. Семеновцы чувствуют себя как во враждебной стране и начинают заметно колебаться.
Я присутствовал при этом разговоре Дурново с Мином. Дурново спросил моего мнения:
— Что нужно делать?
Я сказал — и Дурново тут же почти под мою диктовку передал Мину инструкции:
— Никаких подкреплений вам не нужно. Нужна только решительность. Не допускайте, чтобы на улице собирались группы даже в 3—5 человек. Если отказываются разойтись — немедленно стреляйте. Не останавливайтесь перед применением артиллерии. Артиллерийским огнем уничтожайте баррикады, дома, фабрики, занятые революционерами.
Эти инструкции произвели должное впечатление, ободрили Мина. Он начал действовать решительно, и скоро мы узнали о начавшемся переломе в настроениях и московского гарнизона...
До этого времени Витте и Дурново были, казалось, во всем между собой солидарны. Дурново все время ссылался на авторитет Витте, советовался с ним, ничего не делал самостоятельно. Поездка к Царю ночью 7 декабря была едва ли не первым решительным шагом, предпринятым Дурново без ведома Витте, и она явилась переломным пунктом в их отношениях. Дурново после этого перестал считаться с Витте, стал его игнорировать. Это сказалось и на отношении к Рачковскому. Последний вернулся из своей неудачной поездки в Москву, когда все уже было кончено, все аресты произведены. Несмотря на всю свою самоуверенность, он чувствовал себя очень неловко. Дурново не скрыл от меня, что он жестоко Рачковского отчитал за ту «болезнь», под предлогом которой он оттянул свою поездку в Москву, и за нерешительность и вялость вообще. Если раньше Дурново очень считался с мнением Рачковского, то теперь с этим было покончено.
Трения между Дурново и Витте косвенно отразились и на мне. Вскоре после арестов, еще до Рождества, из канцелярии Витте мне передали, что Витте желает меня видеть. Я сообщил об этом Дурново, не считая себя вправе ехать на такое свидание, не осведомив о нем своего непосредственного начальника. Дурново решительно запротестовал:
— Ни в коем случае не ездите. Не о чем ему с вами говорить. Если ему нужны какие-нибудь сведения, пусть спрашивает через меня.
Я ответил, что я вовсе не стремлюсь пойти на это свидание, но что я оказываюсь в невозможном положении: председатель Совета министров требует, чтобы я к нему явился.
Дурново обещал сам поговорить с Витте.
Повидаться с Витте мне все же пришлось. Дурново сам передал мне его приглашение и разрешение пойти на это свидание. Наша первая встреча состоялась в запасной части Зимнего дворца, где тогда жил Витте, — поздно ночью, около 11—12 часов. Витте, которому, очевидно, стало известно о моей роли в декабрьских арестах, пожелал выслушать от меня не только доклад о том, что произошло, но и мою оценку положения. Я ему сказал, что острый период, по моему мнению, уже прошел. Движение входит в свои берега. При известной планомерности и систематичности борьбы его можно свести скоро на нет. После этого я виделся с Витте еще раз 5—6. Он много рассказывал о той обстановке, в которой он принял власть, и о тех планах, которые у него в свое время были, и горько жаловался на либеральную интеллигенцию, которая, по его словам, во время предварительных разговоров обещала ему всяческую поддержку, а затем бросила его на произвол судьбы в самую трудную минуту. Раздражение против этой интеллигенции в нем было очень сильно, и я не сомневаюсь, что он, если бы остался у власти, в дни 1-й Государственной думы действовал бы много решительнее, чем действовали те, кто в эти дни были у власти. В монархических кругах позднее про Витте любили говорить, что он хотел быть президентом российской республики. Это, конечно, вздор. Он был очень властолюбив и честолюбив — это правда. Но он был настоящим монархистом и государственным человеком. Перед Государственной думой, как он высказывался в разговоре, он поставил бы вопрос ребром: или работать с ним на основе Манифеста 17 октября, или она будет распущена.