От настоятельной потребности поехать на Север и побывать на Колюшкиной могиле я не уклонилась. К поездке подтолкнуло одно событие.
Услышав, как я открываю дверь в квартиру, вышла соседка по площадке:
— У меня сидит женщина. Вас дожидается. Говорит, приехала издалека.
Навстречу мне поднялась незнакомка:
— Здравствуйте. Вы меня не помните? Я дочь Ванды Георгиевны Разумовской — Кира.
Я помнила ее двенадцатилетней. Теперь ей было тридцать пять. До этого, пару лет назад на Невском, на бегу задержалась взглядом на шагавшей навстречу женщине. Успела подумать: „Как хороша!“ И мысль эту тут же сопроводил толчок в сердце. Обернулись мы обе, одновременно. Поначалу скорей догадались, чем узнали друг друга.
— Ванда? Вы?
— Тамара! Где я только вас не искала!
Ванда поразила собравшихся у меня вечером знакомых: „Королева!“ Год назад она перенесла операцию. Нашли рак. Удалили почку. Эффектная, темпераментная, она яростно противилась болезням.
Закончив в городе Горьком педагогический техникум, возвратилась к матери Кира. Взаимоотношения матери и дочери интересовали меня более прочего. Я не могла забыть их ссор, их конвульсивных схваток.
— В общем, Кира оказалась совсем неплохой дочерью, — сказала в тот раз Ванда. — Но совсем неразвита. Упряма. Даже женщину в ней не могу пробудить. Ей безразлично, как причесаться, что на себя нацепить. Самолюбия нет никакого.
— Значит, она и замуж не вышла?
— Господи, да кто возьмет замуж мою убогую дочь?
После отъезда Ванды мы переписывались. Затем пришло письмо от Киры:
„Мамочке совсем плохо. Мамочка не встает. Просит апельсины, а их тут не бывает“.
Выслала посылку с лимонами и апельсинами. Кира ответила благодарственным письмом и вскоре сообщила, что Ванда умерла. И вот она приехала в Ленинград. Я отвела гостью в ванну: „Прими с дороги душ, пока я что-то приготовлю“. Все показала: „Захочешь воду сделать погорячее — поверни направо, похолоднее — здесь“. Хлопотала по квартире и вдруг поймала себя на том, что не слышу, чтоб в ванне лилась вода. Постучала: „Как ты там?“
Тридцатипятилетняя женщина стояла в ванне раздетая, озябшая, скрестив на груди руки.
— Не получается. Не знаю, как…
— Почему же ты не позвала? Почему не постучала?
— Неудобно. Вы же заняты.
Забитость. Самочувствие человека, пребывающего всю жизнь на краешке стула. Как мучительно это было знакомо.
— Да что же это ты, Киронька? Что же это такое, детка?.. Вечером, осторожно допытывалась: как вы с мамой? Ладили?
Хорошо было вдвоем?
Кира не заплакала даже, а, захлебнувшись слезами, жутковато, тоскливо завыла:
— Я так виновата перед мамочкой! Так перед ней виновата!
— Господь с тобой, Кирочка! В чем ты перед ней виновата?
— Мамочка так хотела, чтоб я была умная, чтоб много читала, училась дальше, а я не хотела, не могла. Ей за меня было перед всеми стыдно. Она ведь такая образованная, такая красивая была, так хорошо играла на пианино…
Вот оно, оказывается, как бывает в жизни! „Убогие“ дети пронзительно жалели своих красивых матерей, да еще так неизбывно. Сами стыдились своего несовершенства, не ведая, кто и в чем так неискупимо перед ними виновен.
Подробные рассказы Киры о детдомовской жизни, о помойках, где добывался дополнительный прокорм, о том, как лупили и отнимали добытое те, кто был посильнее и подлее, ее душераздирающие и безутешные истерики подстегнули, заставили быть активнее: подыскать для нее место воспитательницы в детском саду. Диплом давал ей на это право. Она любила детей. Но, недолго поразмышляв, Кира отказалась:
— А как же мамочкина могила?
— Будешь ездить на могилу в отпуск.
— Нет. Мамочка станет сердиться, если я оттуда уеду. Я не могу.
В Княж-Погост я поехала в конце августа 1972 года. Кроме меня в купе разместились учительница из Ухты с пятилетней дочкой и райкомовский работник из Княж-Погоста.
Люди с плохо развитым воображением немало отягчили дорогу. Желая просветить меня, они рассказывали о бывших здесь „политических зеках“ как о чуме, сетовали на то, что кое-кто из них остался жить в этих местах после освобождения.
— А кто строил эту железную дорогу? — замерев, спросила я. Они не знали.
— Завербованных привозили… А может, и лагерники.
Я смотрела через окно на побеленные известью камушки, из которых на насыпи было выложено: „Наша цель — коммунизм!.. Выполним!.. Перевыполним!.. Миру — мир!“ На станциях видела приготовленные к транспортировке аккуратно сложенные в штабеля бревна и распиленные поленья, вписавшиеся в пейзаж подъемные краны. Вдольдорожная „витрина“ с лояльными вывесками „Леспромхоз такой-то“ и впрямь отводила какую бы то ни было мысль о тех, кто, налаживая все это вручную, разгружал, распиливал и погибал.
На мостах поезд отчаянно громыхал. Реки иссохли. Резонировала пустота. Только на песчаном дне бывших рек виднелись застрявшие бревна, напоминая о лесосплавах.
Всюду в тот год полыхали лесные пожары, горел и торф. Под Москвой огонь тушили. Здесь — нет. Сквозь дым не проглядывал и первый перекат леса. По мере продвижения я погружалась в какую-то зловещую несообразность.
Въезд в Прошлое начался с Вельска… В памяти все возникало без окраски. Услышанные здесь слова Веры Петровны: „Покажи, как ты любишь свою маму, Юрочка“… Здесь оба „те“ сочинили способ украсть его, избавиться от меня.
Ничего уже нельзя было поправить. Жизнь была прожита без сына. Я не наблюдала, как он развивался и рос. Не услышала обращения „мама“. Ведь я фактически была убита еще тогда, здесь, но каким-то образом жила.
Кулой… Здесь похожий на сильную хищную птицу, но человечный начальник колонны Родион Евгеньевич Малахов внедрял в мою неразумную голову идею подкараулить сына и сесть с ним в самолет, никого больше в то не посвящая.
Котлас. При разъездах ТЭК мы ожидали здесь с Колюшкой пересадок. Усталость сваливала с ног, и, кое-как пристроившись, мы засыпали на замусоренном, заплеванном полу вокзала.
Светик… Стужа вымораживала здесь до костей. Лесоповал. Цинга. Мстительное „сгною!“…
Как ни силилась в Урдоме разглядеть крест на могиле Матвея Ильича — не получилось.
Межог, где родился мой сын, стоял в стороне. Различимо было лишь направление. Неужели это я сама, собственными руками донесла там до вахты завернутого в одеяло своего годовалого мальчика? Сама вручила, доверила его отцу?
Проехала и Микунь. Зачумленное сознание отвоевало здесь себя у страха перед МГБ, страха, которым была прошита вся жизнь.