Рукопись «Театрального романа» мне недоступна, и я не могу определить, когда впервые появился здесь этот цветовой мотив. В 1936–1937 годах, иначе говоря — сначала в «Театральном романе», а потом — в «Мастере и Маргарите»? (В предшествующих набросках повести о театре — «Тайному другу» — в 1929 году, этого образа нет.) Или это произошло позже и в обратном порядке — когда мелодия цвета в «Мастере и Маргарите» уже звучала, и Булгаков, правя «Театральный роман», повторил ее…
Как бы то ни было, в «Алом махе» и «Белой гвардии» контрастные цвета революции, те же, что в «Двенадцати» Блока, определены не автором. Они определены эпохой. И хотя «Двенадцать» Блока написаны ранее «Алого маха» и «Белой гвардии», здесь нельзя видеть ни заимствования, ни влияния, ни даже намеренной переклички [491].
Но в роман «Мастер и Маргарита» — точнее, в последнюю редакцию романа — мотив цвета вводится иначе. Вводится продуманно и рассчитанно — тайной символикой бытия. С этим, пронизывающим весь роман, ощущением неразрывности противоречий. В этом странном взаимном притяжении добра и зла, света и тьмы, ночи и дня и контрастных цветов — красного и белого, черного и белого.
Писатель явно втягивает в свой замысел уже существующую, притом давно существующую символику, играет с нею, повторяя ее, оспаривая, сдвигая и, как всегда, не раскрывая свои подтексты до конца… Но с чьей символикой перекликается булгаковский замысел? Что здесь?
Уже состоявшиеся в литературе цвета автора «Красного и черного» — Стендаля? Л. Е. Белозерская-Булгакова, весьма надежно, хотя и не слишком подробно перечислившая книги булгаковской библиотеки, по крайней мере той, что существовала в пору ее и Булгакова брака, уверенно назвала Стендаля [492]. В 1931 году в Москве вышла посвященная Стендалю книга Анатолия Виноградова «Три цвета времени». И независимо от того, читал ее Булгаков или нет, а если читал, то как к ней отнесся, ее очень выразительное название было на слуху…
А может быть, символика не Стендаля, а более философская, предшествующая — Данте?
«…Она явилась мне в начале девятого года своей жизни, я же увидел ее в конце девятого года жизни моей. Она явилась мне одетой в благороднейший алый цвет…» (I).
«После того как прошло столько дней, что исполнилось ровно девять лет со времени описанного ранее появления Благороднейшей, в последний из этих дней случилось, что эта дивная Донна явилась мне облаченной в белоснежный цвет, среди двух благородных донн, которые были старшее ее возрастом…» (II).
Я цитирую (помечая отдельные слова курсивом) «Vita Nuova» Данте. Эта проза, перемежающаяся стихами, была заново переведена на русский язык Абрамом Эфросом и вышла в свет в 1934 году, в разгар работы Михаила Булгакова над романом «Мастер и Маргарита».
Умершую Беатриче Данте видит во сне все в том же алом: «…Поднялось во мне однажды, часов около девяти, могущественное видение: мне казалось, будто увидел я преславную Беатриче в тех алых одеждах, в которых впервые явилась она моим глазам…» (XXXIX).
И в белом предстает перед ним Любовь: «И случилось в середине моего сна, что мне показалось, будто вижу я в моем жилище отрока, сидящего возле меня и одетого в белоснежные одежды…» (XII. На языке Данте любовь — мужского рода).
Алое и белое у Данте — цвета чистоты и любви…
Новый перевод был событием в культурной жизни и, конечно, не прошел мимо внимания Михаила Булгакова. (Напомню, что Булгаков познакомился с А. М. Эфросом в первые свои московские годы. И Е. С. записывает 5 сентября 1937 года: «Говорил кто-то М. А., что арестован Абрам Эфрос. Может и нет, очень много врут», — не поясняя ни нам, ни себе, кто такой Абрам Эфрос, ибо что же тут пояснять…)
Есть в романе и еще один легкий след, подтверждающий интерес Булгакова к этой книге. В «Vita Nuova» Данте называет Беатриче — Донной: благороднейшая Донна, дивная Донна, моя Донна… И титул Маргариты — «донна» («Алмазная донна», — обращается к ней Коровьев; «Рекомендую вам, донна, мою свиту», — говорит Воланд) впервые появляется в романе примерно в то же время, когда складывается эта игра красного и белого, то есть в пятой редакции. Перед тем Воланд обращался к Маргарите так: «Рекомендую вам, госпожа, мою свиту». И Коровьев, вместо «алмазная донна», говорил цветисто: «Драгоценное сокровище, Маргарита Николаевна!»
И все-таки не исключено, что, предваряя цвета Стендаля и Данте, перед глазами Булгакова стояла совсем простая вещь — памятные с детства цвета украинской вышивки: объемный и необыкновенно живописный красный и черный «крестик» на хорошо отбеленном полотне. Мудрая философия фольклора. Три основные для Булгакова символы-цвета бытия.
Впрочем, психологи утверждают, что белый, черный и красный — цветовой архетип человека; все остальные цвета производные и появились позже.
Преображение. Фиолетовый рыцарь
Красный, белый, черный… Другие цветовые пятна в романе встречаются реже. По крайней мере некоторые из них насыщенно символичны. Например, это:
«Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто. Она несла желтые цветы! Нехороший цвет».
Так естественно, не правда ли, весна, и первые весенние цветы в Москве — мимозы, они всегда желтого цвета, а черное изящное пальто так хорошо смотрится на красивой женщине. Но… желтое на черном?
«Большая энциклопедия» под ред. С. Н. Южакова (СПб, 1909) в статье «Цветная символика» утверждает, что желтое на черном — действительно нехороший цвет, ибо это — цвет дьявола.
Не знаю, была ли перед глазами Булгакова «Энциклопедия» Южакова (Л. Е. Белозерская-Булгакова не упоминает ее, описывая библиотеку Булгакова). Возможно, и автор энциклопедической статьи и Михаил Булгаков просто пользовались каким-то одним, неизвестным мне источником. Но тревожное желтое на черном возникает в романе еще раз — черной шапочкой мастера, шитой ее руками, и желтой буквой «М» на этой шапочке.
Желтое на черном в романе — знак обреченности, знак судьбы…
Один-единственный раз обозначен в романе многозначительный фиолетовый цвет. Фиолетовым рыцарем назван Коровьев-Фагот в сцене «преображения», в сцене, которая при первом чтении поражает, как шок, и запоминается навсегда.
…В романе процесс творчества передан лаконично и просто: «Пилат летел к концу, к концу, и я уже знал, что последними словами романа будут…» — говорит мастер. Так же просто звучит реплика Иешуа Га-Ноцри: «Правду говорить легко и приятно». Но каждая из этих реплик характеризует отнюдь не тему, о которой речь, а персонаж, который эти слова произносит. Ибо кто же не знает, как трудно говорить правду. И в работе самого Булгакова над романом тоже все было очень не просто.
Писателя упорно тревожила концовка романа. Он менял ритм последней строки. Строка дробилась на варианты. И в конечном счете судьбу заключительной фразы романа, как помнит читатель, пришлось решать после смерти писателя Елене Сергеевне, выбравшей вариант, который она посчитала самым надежным: «…Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат».
Но еще больше, чем заключительная фраза, писателя мучил конец романа в широком плане: полное, подлинное его завершение — с этим фантастическим разрешением судеб земных героев: мастера, Маргариты, Пилата… с этим раскрытием потаенного облика персонажей фантастических: Воланда, Бегемота, Коровьева, Азазелло… с почти кощунственным использованием образа-перевертыша, евангельского образа преображения.
Завершение, которому предстояло перевести сатирическую мелодию романа в мелодию высокую, поэтическую.
Картина «преображения» Воланда и его свиты [493] занимала писателя с самых ранних ступеней замысла. Она опробована уже во второй редакции романа. Пожалуй, даже в преддверии второй редакции — в набросках 1931 года. И позже, отрываясь от диктовки романа на машинку, Булгаков пишет Елене Сергеевне (15 июня 1938 года): «Суд свой над этой вещью я уже совершил, и, если мне удастся еще немного приподнять конец…»