61
кормил, поил, одевал. В этом отношении мое чувство совершенно свободно. Но благодаря ему я узнал столько боли всех оттенков и родов, сколько мне не причинили все остальные люди, вместе взятые. Это единственная основа моего душевного опыта. Всё остальное во мне – дрянь, мелочь. Но маленькая фигурка за колючей проволокой Пинозерского лагеря, маленькая фигурка на Кохомском шоссе, у автобусной остановки на площади Заменгофа, голос по телефону, слабый, словно с того света, душераздирающая печаль кохомских общественных уборных, проводы «до того телеграфного столба» и взгляд мне в спину, который я чувствовал физически, даже когда сам он скрывался из виду,- это неизмеримо больше, чем самый лучший отец может дать сыну.
Да и можно ли говорить о нем «отец»? Отец – это что-то большое и вне зависимости от своих качеств авторитетное; отец – это благодарность за съеденный в детстве, отрочестве и юности хлеб, это что-то обязывающее себя любить. Какой же отец мне этот крошечный, мне по плечо, слабый, незащищенный человечек!…
30 апреля 1952 г.
Впервые в жизни выезжал на рыбную ловлю. Когда стояли на берегу, Игорь обратил наше внимание на странную, «двухэтажную», как он выразился, лягушку. Приглядевшись, я обнаружил, что это две лягушки, слившиеся в акте любви. Он охватил свою подругу сзади, пропустив свои пухлые, детские, человечьи ручки ей под мышки. Казалось, он сцапал ее за титьки, головой прижался к ее плечу – поза, любимая Сомовым. Они то замирали, то принимались скакать, в лад отпихиваясь ножками. Этот влюбленный всадник обскакал на своей даме весь берег, по длительности своего омерзительного наслаждения они могли дать сто очков вперед любой, самой неистовой человеческой паре.
Это было так гадко и бесстыдно, что мысленно я дал себе слово никогда больше не жить с женщинами. Насколько прекраснее и чище раздельная любовь рыб.
О весне наговорено много красивостей, но самый точный и полный образ весны, всеобщего влечения, слияния и зачатия – эта скользкая, зеленая пара. Весна – самое разнузданное время года, сплошное совокупление людей, животных, насекомых, деревьев, цветов. Весенний мир – гигантский бардак.
Но красиво! Деревья покрылись желто-зеленым, нежнейшим пухом, на озере ярко-синий пояс воды обвил белое, в
снежном налете, поле льда. И, показав потрясающую синь неба, проплыла журавлиным клином стая гусей. А за ними, совсем низко, размахивая крыльями, как пустыми рукавами, пронеслась тройка диких уток.
Игорь вскинул ружье. И я понял, что весна – это еще пора великого убийства. Свинцом, картечью, дробью, острогами, сетями истребляется одуревшее от любви зверье.
29 декабря 1952 г.
Похоронили Л. А.* За один день большая, полная, властная, добрая, требующая массы забот женщина превратилась в сморщенную куклу. Похороны были хороши своей сухостью и тем, что я впервые понял по-настоящему непробиваемое равнодушие людей друг к другу. И еще я понял, что нет более глубокой пропасти, чем там, которая отделяет человека любящего от нелюбящего. Мы все с одной стороны иЛена с другой были людьми с разных планет. Мы не совпадали друг с другом ни в большом, ни в малом. Жалкая потерянная фигурка Лены у хороших своей строгостью пироговских клиник не стала менее одинокой, когда ее окружили пять тумб: Я. С., мама, я, Лазарь и Немка.
Сейчас у меня такое чувство, будто по мне проехало огромное мягкое колесо. Кости целы, но весь я смят, скомкан и ни на что не годен.
Человек стареет только от несчастий. Не будь несчастий, мы жили бы до ста лет. Эти дни я чувствую себя таким безнадежно старым, что плакать хочется. Самое тяжелое во всех настоящих несчастьях – это необходимость жить дальше. Самый миг несчастья не столь уж невыносим. В боли, в муке, в слезах всё же испытываешь какой-то подъем. Отсюда наше постоянное слоновье удивление: он-де замечательно держался. Не он держался, это натянувшиеся нервы его держали. Но вот наступают будни, а с ними и подлинная тяжесть беды. Тогда-то и становится страшно.
____________________
* Мать моей жены Елены Черноусовой.
Сейчас я кое-что знаю о том, что называют любовью. Это давящее, грубое и бестолковое чувство, быть может, скрашивающее тупую жизнь обывателя, но совершенно ненужное, лишнее и мешающее в жизни человека творческого.
Самое постоянное ощущение, сопровождающее мою любовь – ожидание того, что меня, словно мелкого воришку, вот-вот схватят за воротник.
Все время сплю. Усталый, замученный дрянной, мелкопорочной жизнью мозг омывается сном, как ливнем. Только сейчас я узнал, как нездорово жил все это время, как отвык от своей тишины, в какой дальний вонючий угол забился от самого себя. Не на крутом повороте ломаешь башку, в маленьком грехе, становящемся повседневностью. Когда день превращается в цепь маленьких удовольствий: папироса, рюмка водки, баба, приятельский трёп, случайная легкая книга – не в бреду яркой вспышки, в мягкой лени теряешь себя. Всё так просто понять, всё так трудно исправить. Я как бы в рабстве у своего большого, жирного тела. Дождь для него – беда, тишина – беда, покой – беда, ему сладенького подавай каждый час, каждый миг. Загоняло меня брюхо, как официанта, то ему папиросочку подавай, то водочки, то кофейку крепкого, то бабу, то легкого чтения! Вот свинья-то!…
Дождь в Комарове. Мокнет, никнет, превращается в гамак волейбольная сетка. Мокнет невесть как попавшая в сад птичья клетка и ярко-голубой пластмассовый бритвенный тазик. Между соснами налились лужи, в каждой – флотилия шишек и мертвых игл.
В начале дождя сад запах сильнее, затем бесконечные потоки воды словно смыли запах.
Набухают и лопаются пузыри в лужах, будто там дышит кто-то.
Очень желты доски под черными, напоминающими резину, кусками толя.
И хочется жить трезвой, бодрой жизнью, хочется снова видеть мир.
Она храпела, и в конце каждого выхрипа звучал звоночек.
Барон Мюнхгаузен ловил у экватора летающих рыб, закидывая удочку в небо. Порой крючок цеплялся за реи корабля, как за водоросли.
В один день голые деревья покрылись нежным желто-зеленым цыплячим пухом.
Рыбачка задрала юбку до самых подмышек. Бледно-зеленая вискозная рубашка плотно облегала крутой зад и толстые крепкие ноги. Подойдя к воде, рыбачка задрала подол рубашки, заткнув его за резинку трусов. Криком выгнав из воды своего мужа и другого рыбака, принялась вытягивать лодку. Ее вид нисколько не смущал рыбаков, не смущал меня. Трусы были телесного цвета, и рыбачка издали казалась голой до пояса. Вдохновленный этим зрелищем, я попытался написать рассказ о такой вот могучей дочери моря, но у меня ни черта не вышло.