Дальнейшую судьбу Вяземского вряд ли можно назвать благополучной. Дуэли были строжайше запрещены, и ему пришлось два года провести в заключении. Выйдя на свободу, он вернулся на военную службу и вскоре стал адъютантом шефа Третьего отделения графа А. Ф. Орлова. В браке Вяземскому (рука судьбы?) не повезло; после рождения дочери он овдовел. Всю жизнь Вяземский питал музыкальные амбиции, но и здесь оказался неудачником. Он сочинял музыку и даже покусился на оперу. Его первая двухактная опера «Чародейка» была поставлена в 1855 году на петербургской сцене, но выдержала только восемь представлений. Премьера проходила в бенефис знаменитого певца Осипа Петрова, но из-за неудачи своего опуса Вяземский вынужден был оплатить бенефицианту «полный сбор», а также возместить театру расходы на постановку.
Спустя почти тридцать лет Вяземский добился постановки следующей своей оперы «Княгиня Островская» на сцене Большого театра в Москве. Единственное представление состоялось 17 января 1882 года. Спектакль постиг полный провал. Рецензии были уничтожающие. Новый опус Вяземского был воспринят как образец самого вульгарного дилетантизма. «Русские ведомости» писали: «…Не нашлось ничего, что могло бы мало-мальски удовлетворить слушателя, не лишённого музыкального понимания и вкуса… Изо всех нумеров, по опере рассыпанных, положительно нет ни одного, где бы сказалось дарование. Бедность мелодической мысли — на каждом шагу… Такой безусловно плохой оперы, во всех отношениях, вряд ли даже кто запомнит на сцене Большого театра… Появление „Княгини Островской“ на той же самой сцене, где идёт „Демон“ Рубинштейна, „Онегин“ Чайковского, „Вражья сила“ и „Юдифь“ Серова — граничит с абсурдом»[24]. К этому времени Вяземский уже давно был полковником в отставке. Пережить крушение своих композиторских претензий он не смог и через несколько дней после роковой премьеры скончался.
В отличие от Вяземского Софья Андреевна никогда не считала себя творческой личностью; но её незаурядность постоянно привлекала к ней людей искусства. Ещё до встречи с А. К. Толстым она вошла в круг литераторов. Выше приведенные странные слова Тургенева, возможно, объясняются тем, что он пал жертвой этой Цирцеи и старался её забыть. Известно, что он долгое время-посылал ей, одной из первых, свои новые произведения и настойчиво требовал суда. Однако их отношения так и не сложились, о чём Тургенев искренне сожалел. На пороге старости он писал ей: «…Из числа счастливых случаев, которых я десятками выпускал из своих рук, особенно мне памятен тот, который свёл меня с вами и которым я так дурно воспользовался… Мы так странно сошлись и разошлись, что едва ли имели какое-нибудь понятие друг о друге, но мне кажется, что вы действительно должны быть очень добры, что у вас много вкуса и грации…»[25] Опять всё глухо и неясно, и для различного рода предположений открывается широкое поле. Кто знает — не был ли Тургенев некоторое время несчастливым соперником А. К. Толстого? Впрочем, если это и так, то увлечение было всего лишь мимолётным.
Незадолго до встречи с Алексеем Константиновичем Толстым Софья Андреевна пережила кратковременный, но бурный роман с Дмитрием Григоровичем. Однако когда последний приехал из своего имения в Петербург, он нашёл её больной, лежащей на диване, а у её ног сидел влюблённый Толстой. Григорович решил не мешать и удалился.
К январскому вечеру, перевернувшему всю его жизнь, Алексей Толстой был внутренне готов. Он ощущал, что стоит у роковой черты. С годами Толстой всё острее чувствовал, что он — чуждый элемент в дворцовых залах, что его подлинное призвание — искусство. Между тем молодой поэт был крепко привязан к службе, каждодневные обязанности не давали ему возможности сосредоточиться на главном в жизни: стихи выливались только время от времени, исторический роман из эпохи Ивана Грозного (в конце концов получивший название «Князь Серебряный») не двигался дальше первых набросков. Нахлынувшая любовь к женщине, готовой понять его творческие потребности и связать с ним свою судьбу, явилась как бы очищением. Он, подобно пушкинскому Пророку, обретает дар все-познания.
Меня, во мраке и в пыли
Досель влачившего оковы,
Любови крылья вознесли
В отчизну пламени и слова.
И просветлел мой тёмный взор,
И стал мне виден мир незримый,
И слышит ухо с этих пор,
Что для других неуловимо.
И с горней выси я сошёл,
Проникнут весь её лучами,
И на волнующийся дол
Взираю новыми очами.
И слышу я, как разговор
Везде немолчный раздаётся,
Как сердце пламенное гор
С любовью в тёмных недрах бьётся.
С любовью в тверди голубой
Клубятся медленные тучи,
И под древесною корой
Весною свежей и пахучей,
С любовью в листья сок живой
Струёй подъемлется певучей.
И вещим сердцем понял я,
Что всё рождённое от Слова,
Лучи любви кругом лия,
К нему вернуться жаждет снова;
И жизни каждая струя,
Любви покорная закону.
Стремится силой бытия
Неудержимо к Божью лону;
И всюду звук, и всюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет.
Что бы любовью не дышало.
(«Меня, во мраке и в пыли…». 1851 или 1852)
В своей возлюбленной поэт нашёл родственную душу. Эстетический вкус Софьи Андреевны был безупречен. Алексей Константинович Толстой сразу же возвёл её на пьедестал верховного судьи своих творений — и никогда в этом не раскаивался. Подчас он позволял себе подвергнуть её лёгкому испытанию. Так, в период своего увлечения поэзией Андре Шенье он писал ей 25 ноября 1856 года: «…Я тебе посылаю несколько стихотворений в переводе и не скажу тебе, кто автор оригиналов… Мне хочется увидеть, догадаешься ли ты? Никогда я не чувствовал такую лёгкость писать…» Софья Андреевна привлекала и необыкновенной одарённостью, свободно владея, по одной версии — четырнадцатью языками, по другой — шестнадцатью (в том числе санскритом). Известен случай (правда, это было уже в 1870-х годах), когда в одном немецком доме по просьбе хозяев Софья Андреевна прямо «с листа» перевела на немецкий «Старосветских помещиков» Гоголя.
В начальную пору их любви Алексей Толстой каждый день посылал Софи длинные исповедальные письма. Правда, они дошли до нас с купюрами. Софья Андреевна, наученная горьким жизненным опытом, вычёркивала каждую фразу, любое выражение, которые могли ей показаться неуместными или неудобными для публикации; подчас, когда находила нужным, безжалостно кроила письма и даже сжигала их. По-видимому, оснований было более чем достаточно, так как поэт раскрывал перед возлюбленной все тайны своей души. Вот несколько характерных отрывков: