Еще одним видом моего интимного общения с Петером была игра «Чёрт-чёрт, поиграй да отдай!», игра – только от слова «поиграй», ему – игра, а вовсе не просителю, заветную вещь которого: папины – очки, мамино – кольцо, мой – перочинный нож, он – заиграл. «Никак не иначе, как чёрт занес! Привяжи, Мусенька, платочек к стуловой ножке и три раза, да так – без сердца, ласково:
«Чёрт-чёрт, поиграй да отдай, чёрт-чёрт, поиграй да отдай…»
Стянутый узлом платок концами торчал, как два рога, малолетняя же просительница сомнамбулически шлялась по огромной, явно пустой зале, ничего не ища и во всем положась и только приговаривая: «Чёрт-чёрт, поиграй да отдай… Чёрт-чёрт…» И – отдавал, как рукой подавал: с чистого подзеркальника, где только что и столько безнадежных и очевидных раз не было ничего, или просто случайно руку в карман – там! Не говоря уже о том, что папе пропажу он возвращал непосредственно на нос, а маме – на палец, непременно на тот.
Но почему же Чёрт не отдавал, когда потеряно было на улице? А ноги не было, чтобы привязать! Не к фонарному же столбу! Другие привязывали куда попало (и, о, ужас! Ася однажды, заторопясь, даже к козьей ножке биде!), у меня же было мое заветное место, заветное кресло… но не надо про кресло, ибо все предметы нашего трехпрудного дома – заводят далёко!
С водворением в доме парижанки Альфонсины Дижон «Чёрт-чёрт, поиграй» удлинился на целый католический вежливый отросток: «Saint-Antoine de Padoue, trouvez-moi ce que j’ai perdu»[38], что в контексте давало нечто нехорошее, ибо после третьего чёрта, без запятой и даже без глотательного движения, как припаянный: «Saint-Antoine de Padoue…» И мои вещи находил, конечно, Чёрт, а не Антоний. (Няня, с подозрением: «Ан-то-он? Свя-то-ой? На то и французинка, чтоб в такое дело святого мешать!») И до сих пор не произношу твоего святого, Антоний Падуанский, имени, без того, чтобы сразу в глазах: торчок бесовского платка, а в ушах – собственное, такое успокоительное, такое успокоенное – точно уже все нашла, что когда-либо еще потеряю! – воркование: «Чёрт-чёрт, поиграй да отдай, чёрт-чёрт…»
Одной вещи мне Чёрт никогда не отдал – меня.
Но не Валериины козни. Не материнский «Карбункул». Не Машин картеж. Не остзейская игра. Все это было только – служба связей. С Чёртом у меня была своя, прямая, отрожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: «Бог – Чёрт!» Бог – с безмолвным молниеносным неизменным добавлением – Чёрт. И здесь уже Валерия была ни при чем – да и кто при чем? И в каких это – книгах и на каких это – картах? Это была – я, во мне, чей-то дар мне – в колыбель. «Бог – Чёрт, Бог – Чёрт, Бог – Чёрт», и так несчетное число раз, холодея от кощунства и не можб остановиться, пока не остановится мысленный язык. «Дай, Господи, чтобы я не молилась: Бог – Чёрт», – и как с цепи сорвавшись, дорвавшись: «Бог – Чёрт! Бог – Чёрт! Бог – Чёрт!» – и, обратно, шестым номером Ганона: «Чёрт – Бог! Чёрт – Бог! Чёрт – Бог!» – по ледяной клавиатуре собственного спинного хребта и страха.
Между Богом и Чёртом не было ни малейшей щели – чтобы ввести волю, ни малейшего отстояния, чтобы успеть ввести, как палец, сознание и этим предотвратить эту ужасную сращенность. Бог, из которого вылетал Чёрт, Чёрт, который врезался в «Бог», конечное г (х) которого уже было – ч. (О, если бы я тогда догадалась, вместо кощунственного «Бог – Чёрт» – «Дог – Чёрт», от скольких бесполезных терзаний я была бы избавлена!) О, Божие наказание и терзание, тьма Египетская!
А – может быть – проще, может быть, отрожденная поэтова, сопоставительная – противопоставительная – страсть – и склад, та же игра, в которую я в детстве так любила играть: черного и белого не покупайте, да и нет не говорите, только наоборот: только да – нет, черное – белое, я – все, Бог – Чёрт.
Когда я, одиннадцати лет, в Лозанне, на своей первой и единственной настоящей исповеди рассказала об этом католическому священнику – невидимому и так потом и не увиденному – он, верней тот, за черной решеткой, те черные глаза из-за черной решетки сказали мне:
– Mais, petite Slave, c’est une des plus banales tenta-tions du Démon![39] – забывая, что ему-то, тертому и матерому, – «banale»[40], а мне – каково?
Но до этой первой исповеди – в чужой церкви, в чужой стране, на чужом языке – была первая православная, честь честью, семилетняя, в московской университетской церкви, у знакомого священника отца, «профессора академии».
«А этот рубль ты после исповеди отдашь батюшке…» У меня в жизни в руке не было рубля, ни своего, ни чужого, а если на бедную медную одну копейку дают у Бухтеева два ириса, то сколько же на серебряный рубль? И не только ирисов, а книжек, вроде «Аксютка-нянька» или «Маленький барабанщик» (2 коп.). И это всё, и ирисы и Аксюток, я, за свою же неприятность с грехами, с утайкой грехов – ибо не могу же я рассказывать папиному приличному знакомому и заведомо расположенному ко мне ака-де-ми-ку, что я говорю «Бог – Чёрт»? И что хожу к Валерии в комнату на свидание к голому догу? И что, когда-нибудь, на этом голом доге – том главном утопленнике – женюсь? – итак, за свою же смертную опасность, а может быть, даже – смерть («одна девочка на исповеди утаила грех и на другой день, когда подходила к причастию, упала мертвая…»), должна отдать – сразу все, сама положить в руку «ака-де-ми-ку»?!
Холодный новый круглый, как нуль – полный, рубль как зубами врезался отточенным своим краем в руку, сжатую для верности в кулак, и я всю исповедь как ногами простояла на одном – не дам! И дала только в последнюю секунду, совсем уже уйдя, с величайшим усилием и насилием, и вовсе не потому что – плохо, а из страха: а вдруг батюшка погонится за мной через всю церковь? Нечего говорить, что мне, занятой рублем, и в голову не пришло осведомить батюшку о моих черных, серых делах. Батюшка спрашивал – я отвечала. А откуда ему было знать, что такое нужно спросить: «Не говоришь ли ты, например, Бог – Чёрт?»
Этого не спросил, спросил – другое. Первым его вопросом, первым вопросом моей исповеди было: «Ты чёртыхаешься?» Не поняв и сильно уязвленная в своем самолюбии признанно умной девочки, я, не без заносчивости: «Да, всегда». – «Ай-ай-ай, как стыдно! – сказал батюшка, соболезнующе качая головой. – А еще дочь таких хороших богобоязненных родителей. Ведь это только мальчишки – на улице…»
Слегка обеспокоенная взятым на себя неизвестным грехом, а отчасти из любопытства: что это я такое всегда делаю? – я, несколько дней спустя, матери: «Мама, что такое чёртыхаться?» – «Чёрты – что?» – спросила мать. «Чёртыхаться». – «Не знаю, – задумалась мать, – может быть – поминать чёрта? И вообще, откуда ты это взяла?» – «Так мальчишки на улице ругаются».