особых церемоний шарахнул сталинской головой об край высокого круглого бака.
Голова откололась, срикошетила и покатилась, как целлулоидный шарик, под теннисный стол. В руке у мужика осталось обезглавленное тело вождя.
— Га-га-га! — загоготал мужик, — знай наших! — И отправил казнённого им «отца народов» и «надежду всех пролетариев мира» в мусорный бак.
Потом он, вынув из кармана большой сапожный молоток, стал отбивать головы с бюстов, оставшихся в узле. «Палач» методично клал шею очередного гипсового клона на край железного бака и, не задумываясь, ударял молотком по голове.
Когда экзекуция была закончена, он произнёс назидательно:
— Вот так-то, старатели!..
Мы продолжили игру в теннис. И когда в очередной раз шарик закатился под стол, я полез его доставать. Шарик лежал рядом с отбитой головой Сталина. Я даже подумал: «Откуда здесь второй шарик?» Положив в карман своих вельветовых бриджей голову вождя, доиграл партию и отправился с неясными думами домой через чёрный подъезд. Поднявшись на третий этаж, я убедился, что дверь в квартиру заперта. Оставалась надежда, что на кухне, куда и выходила дверь, кто-то есть и меня впустят. Я постучал сначала костяшками пальцев, потом кулачком. Шевелений за дверью не чувствовалось. Тогда я вынул гипсовую сталинскую голову и изо всей своей ребячьей силы постучал ею в деревянное полотно давно не крашенной двери. Тут же послышался приглушённый шорох, и мне открыла тётя Сара.
— Мальчик, — сказала она без предварительных пауз, — у нас здесь чёрный ход, а ходить надо с белого. У вас в школе этому учат ещё? Так и знай, открываю последний раз в жизни.
Тут же послышался звук сливающейся из бачка воды, и из уборной вышел Петров-старший.
— Скажите, товарищ Петров, я права или не права, наконец?
— У вас оладьи горят, — ответил на это Петров, — в туалете аж слышно…
На кухне стоял чад от пригоревшего фирменного блюда «мои дети так любят». Из уборной тоже шло неслабое амбре. Смешиваясь, эти запахи создавали особую, неповторимую атмосферу коммунальной кухни.
— Я вас умоляю, — отозвалась тётя Сара, — я сама знаю, кто горит, а кто нет. Не могу же я своим детям нести сырое тесто!..
Когда Миша Шульман рассказал мне тайну о новой дешифровке СССР, я вспомнил эту историю про гипсовые бюсты и спрятанную мною в книжном шкафу голову Сталина. Сопоставив всё это в своей юной пионерской голове, я подумал, что не зря, видно, тот большой грубый мужик отбивал сталинские головы у мусорного бака. Может быть, действительно товарищ Сталин сделал что-то нехорошее в своей жизни и, возможно, однажды взял грех на душу и стырил сто рублей. Дыма ведь без огня не бывает.
Накануне наша классная руководительница дала всему классу домашнее задание: подготовить ученическую тетрадь, где на первой странице нужно было вклеить портреты наших идейных руководителей, а под ними красивым почерком написать: «ЛЕНИН И СТАЛИН — НАШИ ВОЖДИ». На последующих уроках мы под её диктовку должны были заполнять эту, как всем казалось, священную тетрадь, раскрывая образы вождей. А буквально на следующий день, когда мы вытащили свои заготовки в надежде узнать обещанные нам подробности, Марья Семёновна вдруг стушевалась и предложила на портретах закрыть тему. «Так надо…» — сказала она.
Находясь под впечатлением присказки моего лукавого одноклассника и пока ещё неясных сомнений в непогрешимости Сталина, я решил поделиться шульмановской новостью с кем-нибудь из сверстников. Не делиться же мне этим с нашей классной руководительницей Марьей Семёновной, которая явно не хотела быть такой откровенной, как Миша Шульман. Пусть она и пережила Ленинградскую блокаду, варила в кастрюльке столярный клей, чтобы не умереть с голоду, и заедала его дурандой.
Под руку мне подвернулся Коля Степанов. Он ходил с вечно приоткрытым домиком большим ртом и неизменной чёлкой на стриженой голове. Выкладывать Степанову столь впечатляющие новости было большой стратегической ошибкой. Я мог смело сказать об этом своему однокашнику Боре Донскому или даже соседу по квартире Гришке Айзену, и это ушло бы в могилу. А Коля Степанов, услышав от меня новый перевод аббревиатуры СССР, сразу же подошёл к Марье Семёновне и, глядя лукаво в мою сторону, стал ей что-то шептать на ухо, язвительно улыбаясь. Во время этого доклада лицо Марьи Семёновны постепенно бледнело и наконец приняло блекло-зелёный цвет. Всё-таки у меня теплилась надежда, что Коля не такой дурак, каким казался внешне, и не станет рассказывать нашей классной руководительнице наши маленькие пионерские тайны.
Однако всё оказалось как раз наоборот. Марья Семёновна подозвала меня к себе и строго спросила:
— То, что сказал мне сейчас Степанов, верно?..
А откуда я знал, верно это или нет. Стырил он сто рублей или, может быть, больше. Скорее всего, ничего он не тырил и это всего-навсего навет или того хуже — шутка. И я наивно спросил:
— А что вам сказал Степанов?
— Я даже повторить не могу, — обескровленными губами произнесла Марья Семёновна, — про СССР…
Я потупил голову. На душе стало противно, и в средостении появился холодок.
— Ты ведь пионер, — стала добивать меня Марья Семёновна, — пионеры никогда не врут. Скажи честно, от кого ты слышал это. Не сам же ты придумал такое.
Да, я пионер и не должен лгать. Вон Степанов всё выложил без утайки. Хотя его никто об этом не просил. Настоящий пионер. А Шульман, кстати, не пионер, с него и взятки гладки. Отвечать, так всем миром.
— Если по-пионерски, то Шульман, — отрезал я.
— Я так и знала, — выдохнула Марья Семёновна. — Надо звать завуча.
О нашем завуче надо сказать отдельно. Он был грозой разгильдяев и двоечников. Они его боялись как никого на свете. Строг был неимоверно. Наказывал по-отечески. В крайних случаях бил классным журналом по голове особенно отличившихся. Но это когда сильно доводили. И главное — помогало, и никто при этом не обижался и не жаловался. Потому что — за дело. Ходил он в приличном, но изрядно поношенном костюме цвета морской волны. Пиджак всегда расстёгнут. На крупном бульбоподобном носу большие роговые очки. Густые брови. Полные губы. Взгляд прямой и сверлящий. Волевой, немного выдвинутый вперёд подбородок. И звали его не как-нибудь, а Генрих Петрович. Наверное, с немецкими корнями.
Генриху Петровичу было доложено о наших словесных упражнениях. Причём каким-то образом об этом узнал и весь преподавательский состав. Нас всех троих, то есть меня, Степанова и Шульмана, поставили у большого классного окна в шеренгу, как для расстрела. К нам потекли учителя из соседних классов и смотрели на нас, словно на диковину: с сожалением, с пристрастием, осуждением, некоторые даже с презрением, как