Ознакомительная версия.
Зима 1820–1821 годов своим холодом и голодом оказалась для поэта непосильной. К весне Блок тяжело, неизлечимо заболел. Но прежде того, 11 февраля 1921-го в Петроградском Доме литераторов, на чествовании памяти Пушкина выступил Александр Александрович с речью «О назначении поэта». Как в своё время Достоевский, и он прочёл её по тетрадке; как тогда Достоевскому, и ему оставалось только полгода жизни. Таким образом, прочитанные Достоевским и Блоком Пушкинские речи 1880 и 1921 годов, как бы радугой небесной соединили приход и уход ещё одного великого русского поэта.
Блоковское «О назначении поэта», направленное против формалистических тенденций, которыми изобиловала поэзия начала века, оказалось его поэтическим завещанием. Впрочем, и в этой, по существу, прощальной речи Александр Александрович оказался не свободен от символистской схоластики: «Поэт – сын гармонии, и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых – освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых – привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в третьих – внести эту гармонию во внешний мир…»
Разумеется, такого рода рассуждения, как бы вне времени и пространства, были не более, чем родимыми пятнами Соловьёв-ского влияния, Блоком так и не изжитого. И эти символистские перепевы, а во многом и сама личность Александра Александровича уже выглядели живым анахронизмом. Среди героев и приспособленцев, на которых поделила его современников трудная эпоха, он продолжал идти своим единственным путём – человеческого достоинства и правды.
Заботою о ближайших приемниках на высоком поприще проникнуто и другое его произведение, написанное в эту же пору: «Без божества, без вдохновенья».
Если припомнить контекст Пушкинской строки, давшей название этой статье, то политическое изгнание, остракизм, которому вскоре подверглись многие из упомянутых Блоком поэтов, тут попросту предсказан, ибо они, действительно оказались: «В глуши, во мраке заточения».
Можно только изумляться точности диагноза, поставленного Блоком: именно бездуховность, именно непонимание своего великого предназначения было их главной слабостью. Вспомним хотя бы Ахматовское:
Подумаешь, тоже работа,
Беспечное это житьё,
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за своё.
А разве Мандельштам не считал поэзию «частным делом»? Трагедия его жизни, неотступное преследование со стороны властей – убедительное, хотя и горькое опровержение этого наивного заблуждения. Слово – связующее начало между людьми, уже по самой своей природе не может быть частным, т. е. личным делом, тем более, поэтическое.
Конечно, вполне допустимо держать его в письменном столе или даже в каком-нибудь чрезвычайно секретном тайнике. Но рано или поздно, обнаружившись, оно совершит свою созидательную или разрушительную работу в зависимости от своего основного свойства: что это – граната с наконец-то выдернутой чекой или источник живой благодати?
Когда-то одевавшийся с аристократическим изяществом, поэт и теперь, пребывая в нужде, старался выглядеть прилично: всё чистое, аккуратное, выглаженное; обувь начищена. Не позволял себе ни распускаться, ни опускаться. И его тщательность в костюме происходила, скорее, от воспитанности, от культуры, а не от снобизма и проявлялась, как долг перед окружающими.
Но самой неукоснительной своей обязанностью поэт почитал честность, весьма неудобное качество, нередко заставлявшее его страдать. К примеру, такой случай. Писатель Леонид Андреев, преклонявшийся перед Блоком, как-то после своей премьеры, спросил у поэта – нравится ли тому его пьеса? Присутствующий при разговоре Чуковский вспоминает, что «Блок потупился и долго молчал, потом поднял глаза и произнёс сокрушённо: «Не нравится». И через некоторое время: «Очень не нравится»».
Между тем, наступали времена, когда не то, что за правду, но за любое неосторожное слово можно было лишиться головы. И в этом смысле Александр Александрович был, конечно, не жилец. Ну, а пока от режима, не отрицаемого им, но всё более и более чуждого его нравственной и культурной природе, поэт дистанцировался посредством, хотя и добродушной, но не безопасной иронии.
Должно быть, предощущая новых идолов, которыми Советская власть ещё уставит городские площади и скверы, Александр Александрович, как бы авансом, все встречающиеся на улице памятники называл «Карлами Марксами». Евгения Книпович, с которою он частенько совершал прогулки, припоминает один из разговоров на эту тему:
«Это кто?» – спрашиваешь, указывая на Радищева. – «Карл Маркс». – «А это?» – на Чернышевского. – «Карл Маркс». – «Да ведь Карл Маркс с большой бородой». – «Ничего, это он в молодости». – «А этот ведь в напудренном парике». – «Это он в маскараде»…
Пройдёт совсем немного лет, и за такие шутки будут сажать. Нет, не жилец… Ну, а пока – человек совсем иного мира, его непрочная тень, Блок продолжал своё кажущееся всё более и более фантастическим существование. Неизменно вежлив, точен, исполнителен – что бы вокруг не творилось. Даже во время Кронштадтского мятежа не отменил свою лекцию в Литературной студии, хотя присутствовал на ней всего один студиец, отогревавший в руках чернильницу с замёрзшими чернилами, чтобы лектор смог в ведомости расписаться. Так Александр Александрович ещё и вместо одного часа два прочитал! О французских романтиках – под раздающиеся неподалёку пушечные залпы!
25 апреля 1921 года в БДТ был устроен большой авторский вечер Блока. Театр вмещал до двух тысяч зрителей. Однако желающих посмотреть, может быть, на последнего великого русского поэта, может быть, в последний раз оказалось много больше. Публикою были забиты проходы в партере и на ярусах. Знакомые поэта толпились за кулисами. Блок был уже очень и очень болен… Вскоре не менее многолюдно и шумно ему предстояло проститься с москвичами.
Любой человек, думается, сумел бы выторговать за свои столь широкие выступления приличный гонорар, любой, но не Блок. Будучи слишком щепетилен, Александр Александрович, очевидно, полагал, что в голодное время и крохи, заплаченные ему устроителями, – невообразимая щедрость.
В Москву Блок приехал уже едва живой, хромающий, опирающийся на палку: «Потухшие глаза, землисто-серое лицо, словно обтянутое пергаментом…» – таким увидела поэта встретившая его на вокзале Н.А. Ноле-Коган. На этот раз Александра Александровича сопровождал К.И. Чуковский, у которого была приготовлена лекция о Блоке. Этой лекцией и открывались Московские выступления поэта.
Концерты следовали один за другим с такой плотностью, что могли бы, кажется, загнать и здорового человека. Чрезвычайно истощённый и больной Александр Александрович испытывал неимоверную усталость и с трудом держался на ногах. Но публика, ломившаяся на эти выступления, не желала замечать его кошмарного состояния и требовала, чтобы обожаемый ею Блок читал и читал – всё самое знаменитое и прекрасное.
Ознакомительная версия.