Спустя какое-то время я увидела Булата на вечере в музее Паустовского, который тогда помещался на Яснополянской улице. Он пришел вместе с молодой незнакомой мне женщиной, которую представил мне как Наташу. Я знала, что у него только что вышла новая книжка стихов. Моя сестра, уроженка Арбата и большая поклонница Окуджавы, давно мечтала иметь его книгу с автографом. И поскольку у нее через два дня должен был быть день рождения, я попросила книжку для нее.
Булат вытащил из сумки блестевшую глянцем книгу, спросил, как зовут мою сестру, и что-то надписал для нее.
– А тебе-то самой не нужна моя книжка? – удивленно спросил он.
Я засмеялась.
– Мне неудобно просить у тебя сразу две…
– Я так и думал! – усмехнулся он и подписал еще одну книжку.
…В начале восьмидесятых наши общие друзья Зоя Крахмальникова и Феликс Светов оказались в заключении. Им вменялся в вину выпуск самиздатовских сборников. Сразу же после ареста друзья начали писать письма с требованием их освобождения в различные инстанции. Булат Окуджава, например, написал убедительное письмо в их защиту и отправил его на имя генерального прокурора. Ответа он не дождался. Меж тем мне самой пришла в голову мысль обратиться с ходатайством о наших друзьях к Раисе Максимовне Горбачевой. Вдвоем с моей подругой, критиком Ириной Роднянской, мы написали письмо, в котором говорилось не только о несправедливости самого ареста, но еще и об оставленной ими молоденькой дочери с новорожденным ребенком на руках. А также о болезнях как Зои Крахмальниковой, так и ее мужа Светова. Вместе с другими это письмо подписал и Булат. Оно сразу же возымело действие. Наши друзья в короткий срок были освобождены, а я до сих пор жалею о том, что мне не довелось поблагодарить Раису Максимовну за ее милосердный поступок. Не сомневаюсь, что подпись Булата Окуджавы сыграла в этом случае большую роль.
Как известно, в последние годы Булат часто и подолгу болел. Однажды, когда он был в больнице, я отослала ему свой детектив, чтобы развлечь больного. Он позвонил мне по телефону и сказал:
– Ты знаешь, я вообще-то не любитель детективов. Это Ольга их любит. Но твой я обязательно прочту…
После того как его выписали из больницы, я сама позвонила Булату домой. Дело в том, что в это время наш музей работал над номером журнала, посвященным юбилею альманаха «Тарусские страницы». Константин Георгиевич Паустовский не только напечатал в этом альманахе повесть Окуджавы «Будь здоров, школяр», но и внимательно следил за его дальнейшим творчеством. Мне очень хотелось, чтобы в номере появилась и статья самого Булата о Паустовском и «Тарусских страницах».
Но Булат меня огорчил, сказав:
– Мне теперь уже нелегко писать обо всем этом. Столько времени прошло…
И вдруг дня через два он звонит мне и говорит:
– Ты меня раззадорила. Я стал думать обо всем этом, вспоминать и в результате написал что-то вроде эссе…
Его эссе о встречах с Паустовским было напечатано в № 11 журнала «Мир Паустовского» за 1998 год. И это было последним, что Булат успел написать… Оно заканчивалось словами:
«На моем столе стоит его[4] фотография. Он улыбается.
Я уже давно не исполняю своих песен, а он продолжает по-отечески улыбаться, как будто всё еще впереди…»
Прощаясь со мной по телефону, он добавил такую фразу:
– Ты звони мне. Я теперь буду дома. Мне врачи запретили куда бы то ни было уезжать…
Вот почему так поразило меня известие о том, что всего через несколько дней после этого разговора Окуджава уехал за границу. Где, к великому горю его друзей и поклонников, вскоре умер.
Что я еще могу сказать о нем? Булат Окуджава был человеком не только огромного таланта, но еще и редкого достоинства и настоящей скромности. Мне кажется, что восторги его слушателей на концертах в немалой степени смущали его. Так, однажды он рассказал, что в Варшаве после его концерта люди в зале встали.
– Для меня это было ужасно! – говорил он. – Я же не Евтушенко!
Тем не менее все, с кем он хоть раз общался, с кем дружил, все те, кто слушал его песни, не могли остаться к нему равнодушными. И я, как все, тоже любила Булата…
Алексей Смирнов
ПЕСЕНКА О НЕЧАЯННОЙ РАДОСТИ
Не сказать, что в детстве мороженое стоило дорого. Пломбир с вафельками – 15 коп. Но всё же покупали мне его редко. Боялись, как бы горло не прихватило. И вот в длинных паузах между пломбиром выкушанным и пломбиром предвкушаемым я придумал играть в мороженое. Роль его исполнял творожный сырок за те же 15 коп. По форме он напоминал уменьшенную пачку пломбира и был точно так же завернут в бумажку. Я раскрывал ее, спускал наполовину и, держа творожок, как мороженое, хвастался:
– А у меня пломбир!..
Это было даже интересней, чем настоящее мороженое, ведь речь шла теперь не только о лакомстве, но и о съедобной метафоре – двойное удовольствие: ешь творожок, что вкусно, а изображаешь, как будто ешь мороженое, что еще вкусней.
В старших классах, когда настал черед стихам и гитаре, мне казалось уже неловко предаваться таким ребяческим заменам, а хотелось. Поэтому я играл редко и втайне от других, полагая, что в этой нечаянной радости оригинален и одинок.
…Однажды (в самом начале 60-х) мамин школьный приятель завел ей пленку с песнями «какого-то Агуджавы», – так произнесла мама фамилию неизвестного ей автора. Волна ее впечатлений нахлынула на меня, и скоро в той же полутемной комнатушке у Белорусского вокзала обладатель заветной пленки с предосторожностями заговорщика (дело-то было как бы нелегальным) ставил катушку на тихо рокочущую «Яузу» персонально мне.
Лента томительно отматывалась, отматывалась, отмалчивалась, отмалчивалась, пока откуда-то издали не донеслось, наконец, сквозь сухое пыльное потрескивание:
«Вы слышите, грохочут сапоги…»
И я услышал.
Так началось мое знакомство с песнями Булата.
Я слушал их везде, где только мог. Запоминались они легко, без усилий. Именно так, как тогда запомнились, и стану цитировать их здесь, нарочно не сверяя по текстам, чтобы сохранить аромат первого впечатления. Уверен, что отклонения от «канона» если и будут, то минимальные.
Дополнительная награда состояла в том, что моих скромных гитарных навыков и музыкальности хватило, чтобы исполнять услышанное самому. О солдатах, ушедших в туман, я спел в тот же вечер, когда впервые узнал про них.
А потом были «Ленька Королев» и «Простите пехоте…», «Ах, Арбат…» и «Опустите, пожалуйста, синие шторы…», «До свидания, мальчики…» и «Московский муравей» – всё, словно прочитанное кем-то во мне и мне возвращенное. Такой и должна быть поэзия – милосердной и сострадательной, сдержанной и мелодически точной. А холодные выдумки, неуправляемые навороты, установочная заданность ей только мешают. Лишенные эстрадного нажима, никем не заказанные автору, кроме его собственной отзывчивости на жизнь, эти песни и оказались нужней многого другого в нашей жизни. Духовный мир поколения обогатила неожиданная фигура своеобразного романтического скептика: без сантиментов нежного, возвышенно-приземленного, взыскательно-великодушного. На фоне медных литавр и расхожего примитива, поддельных чувств и унылого ханжества тихая гитара Булата, его чистое дыхание, проникновенная лиричность, выстраданное свободолюбие говорили о том, что у нас на глазах свершается нечто, происходящее далеко нечасто даже в такой обильной талантами стране, как Россия. Явление поэта, выросшего среди нас, живущего вместе с нами, бродящего по нашим переулкам, перекресткам; поэта, чья судьба соприкасается с нашими судьбами, – это ведь не просто так… Его песенный дар в сочетании с деликатностью и внутренней твердостью, внешняя лояльность при ощутимой оппозиционности, отчетливость гражданской ноты и творческая гибкость, скромность и самоирония сделали Окуджаву любимцем интеллигенции, и не только русской.