Любовь? Они неохотно произносят это слово. Тому есть причины. Скажем, в «Алых парусах» или «Словоохотливом домовом» любовь до такой степени совершенна, а в «Колонии Ланфиер» она такая пытка, что нельзя не догадаться: речь о чем-то большем, нежели то, что обычно называют любовью мужчины и женщины. То же с другими чувствами — тоской по родине в «Возвращении», скукой в «Зурбаганском стрелке», завистью в «Джесси и Моргиане».
Стихийная сила и вместе изощренность этих переживаний создают ощущение близости небес или преисподней, характерное для атмосферы гриновского мира. Но злоба, перехлестнув за грань обыденности, ведет к преступлению: Моргиана решается отравить сестру, Энниок — погубить друга, капитан Гез в «Бегущей по волнам» — высадить Гарвея с корабля в шлюпку среди океана и т. п. Таким образом, низкие страсти, обуревающие персонажей, становятся важным двигателем авантюрного действия.
Природа страстей высоких иная. Она тонка и трудно определима, хотя и автор, и склонные к рефлексии персонажи ищут слов, чтобы определить ее. Скажем, герой «Возвращенного ада» журналист Галиен Марк так объясняет свое отношение к возлюбленной: «Я не назову чувство к ней словом уже негодным и узким — любовью, нет: радостное, жадное внимание — вот настоящее имя свету, зажженному Визи».
Персонажи Грина речисты. Даже домовой, и тот, разболтавшись, изъясняется изысканным, почти декадентским слогом. Но чуть зайдет речь о любви, эти краснобаи становятся сдержанными до застенчивости. Им, похоже, легче оснастить корабль алыми парусами, отгрохать чудовищный дворец или совершить жуткое злодеяние, чем поведать милой о своих чувствах. Ибо здесь — область несказанного. Оттого и собственно любовных излияний в книгах Грина мало, сцен, подобных горячечному объяснению Гнора с Кармен, автор по большей части избегает. В нужный момент сообщит чуть не сквозь зубы, что Друд сказал Тави «все, что нужно для глубокой души», заметит, описав встречу Режи и Битт-Боя («Корабли в Лиссе»), что-де суть их разговора была не в словах, — и только. Будто не хочет поминать «имя света» всуе. А когда разгулявшийся Ван-Конет («Дорога никуда») брякнул: «Знаете, что такое любовь? Поплевывание в дверную щель», тихий, погруженный в себя Давенант, неожиданно вспылив, доводит дело до вызова на дуэль.
Казалось бы, что ему до циничных шуточек заезжего красавца? Откуда эта запальчивость, насмешившая спутников Ван-Конета: «Оскорбление любви есть оскорбление мне»? И ведь Давенант во второй части романа уже не мальчик. Странный повод кидаться в драку для мирного владельца трактира, к тому же бобыля, не любимого никем и никого не любящего.
Болтовня Ван-Конета могла показаться герою романа святотатством лишь по одной причине. Потому, что счастливые часы у Футрозов жили в его сердце, как воспоминание любви. Это «негодное и узкое» понятие вдруг оказывается до того широким, что неважно, кого он любил тогда — Элли, Роэну? Образ любви здесь связан с миром чудесной гармонии, каким показался Давенанту дом его благодетеля.
Такой поворот темы для Грина характерен. В рассказе «Остров Рено» потрясение, переживаемое Тартом при встрече с дивной природой острова, тоже воспринимается как род любви с первого взгляда. В развернутом пейзажном описании, которое дает автор, кроме пышной растительности, диких цветов и скал, есть музыка. В звучании слов, ритме фраз слышно, как она рождается и растет в душе очарованного человека. Это узнавание любви. Остров Рено и душа Тарта созданы друг для друга.
Матрос не вернется на корабль. И погибнет. В русской классической литературе есть драма, до странности похожая. Так Андрий из «Тараса Бульбы» увидел прекрасную полячку и понял, что не покинет ее.
К людям, способным так любить кого-то или что-то на этом свете, язвительный, высокомерный Грин относится с братской нежностью. Того, в чьем сердце жива эта божественная искра, он никогда не спутает с безликим человеком толпы. Вот почему так обаятельны угольщик Филипп из «Алых парусов», Стеббс из «Блистающего мира», смешной взбалмошный капитан Дюк. Аристократами духа их не назовешь. Но и «маленькими», «простыми» людьми тоже язык не повернется. Любящий не может быть ни прост, ни мал. В мире Грина эта истина непреложна.
Правда, здесь требуется оговорка. Гриновский мир не полностью подчинен автору. Такое бывает, причем именно у больших художников. Как это понять? Видимо, исходя из различия авторских возможностей. Кукольник изготавливает марионетку. Она не способна двигаться иначе, чем по мановению хозяйской руки. А Бог (или природа) создает существа, наделенные волей, то есть не всегда послушные верховному замыслу.
Так и с писателями. Посредственность населяет свою книгу куклами и манипулирует ими по своему усмотрению. А у гения персонажи артачатся. Татьяна-то, помнится, с самим Пушкиным «удрала штуку», перевернув романный замысел. Вот и Грин может сколько угодно смотреть, к примеру, на Стеббса глазами своего любимого главного героя. Недалекий малый. Плохой поэт. Но симпатяга, верен, как пес, к тому же приятель детских игр… Однако стоит приглядеться к этому смешному Стеббсу самостоятельно, благо он у Грина чудо какой живой. Великий Друг, вот он кто. (Герой так называет Тави, но Стеббсу это больше подходит). В дружбе он истинный поэт и, право же, в этом измерении своей личности он выше своего снисходительного кумира.
Что до любовных коллизий в обычном понимании, автор умудряется развивать их почти так же динамично, как эпизоды с погонями, побегами, перестрелками и т. п. И все-таки в этих сценах всегда есть то, о чем уже говорилось в связи с «Островом Рено», — музыка. Послушайте, к примеру, как она тихонько пробивается сквозь помехи, пока Нок и Гелли в рассказе «Сто верст по реке» ведут свой нервный, бессмысленный спор. И как освобожденно она звучит в финале, когда герои, наконец, понимают друг друга.
Напротив, в «Блистающем мире» эта музыка, поначалу ликующая, болезненно обрывается в сцене объяснения между Друдом и Руной. Нечто похожее происходит в «Бегущей по волнам», когда Гарвей признается Биче, что видел легендарную Фрези Грант, говорил с нею. И тут же понимает непоправимость случившегося.
Биче вежливо, но твердо отворачивается от человека, который мог ей солгать. Ложь, пусть бескорыстная и поэтичная, претит ей. Доказать же правдивость своих слов Гарвей не может. Разрыв не так резок, как в «Блистающем мире», но столь же бесповоротен.
Тут, между прочим, надобно заметить, что автор вопреки расхожему мнению не развенчивает своих героинь, не сумевших должным образом воспарить в мечтах. Такое мнение о Грине — не более чем еще одна химера советской критики, с пеленок приученной к дикой мысли, будто у художника нет забот поважнее, чем пресловутое «срыванье всех и всяческих масок».