А вот в «Наследстве Пик-Мика» он звучит постоянно. То тихий, почти неслышный, то раскатистый, эхом отдающийся во мраке. Почему во мраке? Потому что покойный Пик-Мик предпочитал ночной образ жизни.
«Клянусь хорошо вычищенными ботинками, я смеялся как следует только один раз и — ночью», — рассказывает этот чудак в своих посмертных записках, завещая приятелям прочесть его сочинение вслух непременно в присутствии пуделя Мика и запить бутылкой вина «за свой счет». И чуть только начинается чтение, «легкая как туман, задумчивая фигура Пик-Мика в длинном, наглухо застегнутом сюртуке вошла и села за стол».
Она двоится, троится, меняется на глазах, эта туманная фигура. «Милый покойник» и автор, он же главный герой диковинных записок. Призрак, проскользнувший в круг живых, и… что-то ведь не совсем понятное с этим обязательным присутствием пуделя. Еще Мефистофель являлся Фаусту в образе пса именно этой породы, а в Пик-Мике положительно есть нечто дьявольское.
Но и что-то клоунское в нем, право же, сквозит. Одно имя чего стоит! Рассказ звучит загадочно и мрачно, а имя словно подмигивает: «Уважаемая публика! На арене Пик-Мик со своим пуделем Миком!»
Жестокий и печальный клоун в огромном пустынном цирке тьмы шутит абсурдные шутки. Впрочем, для читателя-современника их смысл был не столь головоломным. Нет ничего удивительного, если нынешний читатель, к примеру, не поймет, кто был этот элегантный господин, чье высокомерие так распотешило Пик-Мика. Но для всякого, кто на короткой ноге с образами и символами серебряного века, здесь загадки нет.
Некто, умственно помраченный на почве гордыни, — это ведь двойник героя. Его отражение в зеркале ночи. Для российской словесности подобные наваждения не новость. Они начались задолго до серебряного века. Еще с гоголевскими персонажами случались престранные вещи в этом роде. Черт Ивана Карамазова тоже из таких визитеров. В стихах Блока явление двойника всегда ужасно. У Белого, Ахматовой, Гумилева, Бальмонта этот мотив зловещ, даже если он только мелькает в стихотворении невнятным намеком.
Герой есенинского «Черного человека» запускает в подобного собеседника тростью. А Пик-Мик хохочет ему в лицо. Одиноко хохочет в ночной тиши, и мрак, единственный свидетель клоунады, глухо вторит ему. Зато в следующем эпизоде «Записок», в «Интермедии», он уже сам исполняет роль черта. Его диалог на перекрестке с женщиной, продающей петуха, тоже, возможно, представляется читателю наших дней более абсурдным, чем он есть на самом деле. Между тем жертва безжалостного розыгрыша не сумасшедшая и в отличие от надменного господина вполне реальна.
Несчастная с точностью исполняет все, что согласно общеизвестному по тем временам суеверию надлежит проделать человеку, готовому спознаться с сатаной. Но вместо настоящего покупателя душ судьба сталкивает ее с Пик-Миком, который без колебаний включается в ритуальный торг. И подталкивает отчаявшуюся женщину на путь зла не слабее, чем сделал бы это сам враг рода людского. Правда, Пик-Мику нечем ей заплатить. Но ведь и сатана, как известно, плательщик не слишком исправный: всегда одурачит смертного не так, так этак. С блеском сыграв свою интермедию, шутник и сам признает, по обыкновению угрюмо посмеиваясь, что «был сатаной на час, потому что где же уверенность, что все мы не маленькие черти, мы, строящие неумолимо логические заключения?».
Если и мы будем заключать логически, неизбежно придем к выводу, что этот Пик-Мик весьма отталкивающ. Но вот беда: он привлекателен. Его странная усмешка, эстетское пренебрежение реальностью, меланхолическое остроумие и язвительная наблюдательность, наконец, сами эти ночные блуждания между явью и сном — все это создает картину беспредельного одиночества. Одиночества, в котором существование становится призрачным.
Ночь — время привидений, и Пик-Мик любит ночь, должно быть, потому, что сам чувствует себя призраком. Смеясь над живыми, стращая их и мороча, он делает то, что испокон веку положено творить неприкаянным душам. Только мертвым, как говорят, не больно, а ему все-таки… И страшно. И слово «Арвентур» кружит ему голову «жестокой надеждой верить, что есть где-то царство радости, любви, свободы».
Прозвучав в рассказе, это волшебное слово расколдовывает Пик-Мика. Он больше не клоун, не демон, не порожденье мрака, издевательски хохочущее перед воображаемыми зеркалами. Его тоска горяча и человечна. И он больше не смеется.
Но тусклый отблеск пик-миковской усмешки порой мелькает на лицах других гриновских героев, чудится в интонации самого автора. Скажем, в «Дьяволе Оранжевых вод». «Интересно, интересно жить, Ингер, — говорит бывалый Бангок своему юному собеседнику. — Сколько страха и красоты! А от смеха иногда помираешь! Плакать же — стыдно».
Он только что рассказал, как убил своего случайного спутника. Тот хотел умереть, но не имел сил застрелиться, и Бангок оказал ему эту услугу. Покойник был нестерпимым занудой. Он самого Создателя допек бы жалобами, даром что атеист. Подобно тому как Пик-Мик сыграл роль нечистого, Бангок берется за дело, подобающее Богу: обрывает эту никчемную, мучительную жизнь.
Читал Бангок немецкого философа или нет, но здесь он следует известному ницшеанскому принципу «падающего толкни». И убежден, что само божественное милосердие не нашло бы лучшего исхода. Грин и сам с ним вроде согласен. Только усмешка кривовата. Так смеются, когда впору заплакать, но стыдно. И еще это самозащита разума, хранящего ироническую мину перед лицом непостижимого. Ведь все сделал, как должно. Откуда горечь?..
Есть у Грина произведения, словно бы шутки ради сочиненные мистификатором Пик-Миком. Таковы то ли жуткие, то ли смешные стилизации в жанре старинных манускриптов «Всадник без головы» и «Покаянная рукопись». Дышат угрюмым озорством рассказы «Новый цирк» и «Жизнеописания великих людей», но здесь кроме черного юмора или, лучше сказать, черной иронии есть элементы социальной сатиры. И самопародии. Хмельной мировоззренческий спор Фаворского и Чугунова в «Жизнеописаниях великих людей» особенно примечателен. Бедный Фаворский, сын кладбищенского дьячка, неудавшийся литератор и пьяница, безжалостнейшим образом высмеян со своими романтическими позами и мечтами о славе. Его собутыльник Чугунов, презренный «мещанин», и тот умнее.
Рассказ по-настоящему смешон. Но это опять смех сквозь слезы, на сей раз — над убогой российской действительностью и жалкими иллюзиями людей, отмеченных клеймом духовного рабства:
«— Чугунов, мечтал ли ты… в детстве… быть великим героем? А?
— Пороли меня, — сказал, тасуя карты, Чугунов».