Навсегда и вечно
твой Роберт».
«Лейпциг, 17 марта 1838
С чего мне начать, чтобы высказать тебе то, что ты делаешь со мной, ты, любимая, ты, прекрасная! Твое письмо бросило меня от одной радости к другой. Что за жизнь открываешь ты передо мной, что за перспективы! Когда я иногда вновь пробегаю твои письма, то испытываю то же, что, наверное, испытывал первый человек, когда ангел вел его через новую, молодую Вселенную, с вершины на вершину, откуда за одной прекраснейшей местностью скрывалась еще более прекраснейшая, и говорил ему: «Это все должно стать твоим». Это все должно стать моим? Разве ты не знаешь, что одним из моих самых старых любезных сердцу желаний было иметь возможность провести несколько лет в городе, где было вызвано к жизни, вероятно, благодаря множеству внешних красот, в сердцах двух художников, прекраснейшее в искусстве, в городе, где жили Бетховен и Шуберт? Все, что ты написала мне такими милыми, преданными словами, убеждает меня, что я должен ехать тотчас же. … Итак, твою руку, все решено, все зрело обдумано мною – мое заветное желание, моя цель – Вена. Кое-что приходится оставить – родину, родных, и, наконец, что самое главное, – Лейпциг, город, вполне достойный уважения. Прощание с Терезой и моими бюндлерами будет для меня тяжелым днем. И ведь, в конце концов, это прощание с родиной, потому что я люблю этот клочок земли, я саксонец душой и телом. Ты тоже саксонка и должна разлучиться с отцом, братьями. Наша совместная поездка будет напоминать звучащий вперемежку утренний и вечерний колокольный звон, но утренний звон прекраснее. А затем – ты будешь покоиться на моем сердце, на счастливейшем сердце. Это решено, мы едем!
… Если б только можно было завоевать любовь и доверие твоего отца, которого я так охотно назвал бы отцом, которому я обязан столь многими радостями моей жизни, учением – и печалями, -которому в его старческие дни я не хотел бы доставлять ничего, кроме радости, чтобы он мог сказать: это хорошие дети. Если б он лучше знал меня, то избавил бы от ряда страданий, никогда бы не написал мне письма, от которого я состарился на два года. Но теперь все это переболело, все прощено. Он твой отец, благороднейшим образом воспитавший тебя; он хотел бы на весах отмерить счастье твоего будущего, сознавать тебя полностью счастливой и обеспеченной, он всегда преданно оберегал тебя, я не могу сводить с ним счеты: конечно, он хочет для тебя самого лучшего на свете. То, что ты пишешь о нем, что он спокойно говорил с тобой в нашу пользу, удивило и осчастливило меня.
Я… узнал, что ничто так не окрыляет фантазию, как напряжение и тоска по чему-нибудь, как это было со мной в последние дни, когда я ожидал твоего письма и насочинял целые тома – странного, сумасбродного, очень ласкового. Вот удивишься ты, если когда-нибудь будешь это играть. Вообще сейчас я часто чуть не лопаюсь от музыки. И как это я только не забываю все, что успеваю сочинять. Это было как отзвук на твои слова, когда однажды ты написала мне: «Я часто кажусь тебе ребенком». Короче говоря, у меня словно выросли крылья, и я написал около тридцати маленьких забавных вещиц, двенадцать из которых я отобрал и назвал «Детскими сценами». Они обрадуют тебя, однако, играя их, ты должна будешь забыть о том, что ты виртуоз. Среди них есть такие названия, как Пугание, У камина, Игра в жмурки, Просящее дитя, Верхом на палочке, О чужих странах, Забавная история и другие. Короче говоря, в них все ясно и их легко играть. Но Клара, что это случилось с тобой? Ты пишешь, чтобы я сочинял квартеты, но – «прошу – очень ясно». Это звучит совсем как у дрезденской барышни. Хочешь знать, что я сказал себе, прочитав это? «Да, ясно: ей изменяют и слух и зрение». Далее ты пишешь: «И знаешь ли ты хорошо инструменты?» Вот это ловко, моя барышня! Разве без этого я осмелился бы! Но тем больше я должен тебя похвалить, что когда ты играла «Конец песни», тебе пришел на ум Цумштег. Действительно, я думал, что в конце концов все разрешится веселой свадьбой, но к концу снова подступила тоска по тебе, и поэтому там звучат, смешиваясь, как бы свадебные и похоронные звуки.
… Чем больше я думаю о Вене, тем больше нравится мне этот план. В доме – такая хозяйка, у сердца – столь любимая и любящая жена, миру – артистка, подобную которой встретишь не каждый день, – и все это надо уметь оценить по достоинству. Я сам молод, уважаем в моей новой, радостной деятельности -достаточно средств для жизни – прекрасная природа – веселые люди – воспоминания – работа, что делает нас деятельными и любящими, – несколько достойных и приносящих радость дружеских связей. Кто бы не захотел при этих условиях счастливо жить. Твой отец должен сказать «да». Будет грех, если он этого не сделает.
…Если бы ты знала, сколь ценны мне твои взгляды, даже если они и не касаются непосредственно искусства, как твои письма духовно освежают меня! Пиши мне сюда о том, что происходит вокруг тебя, о людях, обычаях и городах. У тебя верный глаз, и я так охотно следую за тобой и твоими наблюдениями. Нельзя также слишком погружаться в себя и в свои интересы, иначе можно потерять остроту зрения по отношению к окружающему миру, а он так прекрасен, так богат, так нов, этот мир. Если бы я раньше чаще говорил себе это, то я шагнул бы дальше и создал бы больше… Меня не удивляет, что ты не можешь сейчас сочинять, поскольку у вас сейчас такое оживление. Для творчества, и притом удачного, требуются чувство счастья и глубокое одиночество. Первое ты, быть может, и испытываешь, так как знаешь, что я счастлив. Но при этом еще нельзя сочинять ничего такого, что требует размышлений и прилежания. Я хотел бы, чтобы ты – поскольку в Вене есть хорошие теоретики – научилась построению фуги. Если только представится к этому возможность, не упусти ее. Это приносит радость и продвигает вперед. Бах – мой каждодневный хлеб. Он меня подкрепляет, в нем я черпаю новые мысли. Кажется, Бетховен сказал, что «по сравнению с ним мы все дети…»
«…Кстати, какое имя ты будешь носить: Вик-Шуман или наоборот, или просто Клара Шуман – как это красиво, словно так и должно быть».
«Лейпциг, 14 апреля 1838. Суббота перед Пасхой.
Прежде всего я хочу пожелать моей любимой и верной девочке много счастья в ее новом звании. После твоего назначения я праздновал три глупейших дня и пытался парить, летать (за капельмейстером, за короной); но, наконец, я вновь обратился к моему сердцу, осмотрелся в нем и нашел, что и так все хорошо, что ты останешься мне верна и такому. Клара – ты сердце, ты – первая любовь моей души, моя любовь достойна твоей. Ты превращаешь меня в дитя. Как блаженный, брожу я среди людей… Так много мне надо тебе сказать. У меня на душе, как и в природе, весна: сладостно, и готовы распуститься почки… Клара, нам нужно обсудить важнейшие вещи – ведь, по существу, мы не сдвинулись с места, и очевидно, если так пойдет дальше, я никогда не получу жены. Так вот: то, что твой отец снова начал ворчать и брюзжать, вновь очень озлобило меня против него. Я начинаю считать его филистером, полностью закостеневшим в материальных помыслах и интересах, ставшим совершенно бесчувственным, смотрящим на молодую любовь, как на род детской болезни, кори, например, которую должен перенести каждый человек, если даже он при этом погибнет. К тому же еще высокомерие, вызванное тем достоинством, с которым ты противостояла ему.