Шаляпин густо покраснел, вспомнив еще один эпизод из той полубосяцкой жизни… «Прекрасный человек, конечно, профессор Усатов, и ему буду благодарен до гробовой доски… Но как он мог тогда сказать мне, что от меня дурно пахнет и что мне нужно привести себя в порядок, а жена, дескать, даст мне белье и носки… Да, конечно, мне нужно было знать, какое впечатление я произвожу своим бельем и костюмом, но почему так бывает, что если мы делаем добро людям, так не стесняемся формой…»
Сколько мучений пришлось ему вынести, когда Усатов предложил ему обедать вместе с ними. Сначала Шаляпин просто отказался, понимая, что такие обеды ему не по силам. Ну как он мог согласиться, чтобы ему прислуживала девушка, подставляла то одну тарелку, то другую. А сколько разных ножей, вилок, ложек лежало около его тарелки, поди разберись, какая ложка для чего и что каким ножом резать…
Уж потом, когда пришлось все-таки согласиться с упрямым профессором, сколько испытал он неприятных минут… Подали как-то зеленую жидкость, а в центре тарелки плавало крутое яйцо, надавил на него тихонечко, а оно возьми да и выскочи из тарелки… Что делать? Сделать вид, что ничего не произошло? Ну уж нет… Такое добро пропадает… Он аккуратненько взял его и отправил обратно в тарелку, поймав пальцами… А зрители внимательно за ним наблюдали, явно не одобряя предпринятые Шаляпиным операции по поимке выпрыгнувшего яйца. Конечно, со временем он перестал ковырять в зубах ногтем, перестал пальцами доставать соль из солонки… Всему он вскоре научился, но какой ценой… Сколько раз Усатов делал ему публичные замечания, от которых он густо краснел или зеленел. А ведь замечания были, казалось бы, с самыми добрыми намерениями… Как изменилось все вокруг за эти восемь лет… И сколько уже утрачено…
Шаляпин, как и Станиславский, уже хорошо знал пьесу, а потому он, посматривая на читавшего ее Горького, не теряя нить событий, иной раз отвлекался, вспоминая. Помимо его воли картины прошлого, одна горше другой, всплывали в его сознании, он проводил рукой по глазам, словно смахивая паутину воспоминаний, но тяжкого прошлого не забыть.
Горький дочитал пьесу и устало посмотрел в зал. Пришла его очередь слушать.
Что скажет Немирович-Данченко? Станиславский? Актеры, о которых столько уже разговоров… Первым поднялся Немирович-Данченко:
— Нам предстоит в сжатые сроки поставить эту пьесу. Поэтому все принимающие участие в постановке пьесы должны сразу уяснить ее характер, ее смысл, ее пафос…
Немирович-Данченко говорил спокойно, уверенно, но в душе он был обеспокоен состоянием дел в театре. Как раз только что он обратился ко всем членам товарищества МХТ с запиской, в которой изложил свои взгляды на положение в театре, а положение было не совсем уж радостным. Владимир Иванович воспользовался случаем, чтобы еще раз высказать свое отношение не только к пьесе, но и ко всему, что предстояло сделать в текущем году.
— Четырехлетний опыт работы в театре заставляет нас подвести какие-то итоги… Мы начали дерзко, смело, порой наивно, но всегда искреннее и честное намерение было в основе наших исканий. Никакой другой тенденции, кроме художественной, у нас не было. Мы как будто условились на такой формуле: наше — все то, что возвышенно, самобытно, талантливо, а все, что плоско, банально, недоразвито, — не должно быть нашим. Мы были смелы до дерзости. Мы брались за большие произведения искусства и работали…
Все почувствовали, что Немирович-Данченко выскажет наболевшее у многих здесь присутствовавших актеров и актрис.
— Пусть не всегда нам удавалось сделать то, что рисовала фантазия творческая, не было опыта, не было средств… Но мы отдавали всю нашу любовь… И если публика принимала, мы торжествовали победу, если не принимала, мы снова начинали поиски… После гастролей в Петербурге, где мы испили полную чашу «радостей торжества», что-то утратилось и в нашей игре, и вообще в нашей работе. Обзор всех четырех лет — вспоминаю и поставленные нами пьесы, и наши настроения — привел меня к такому унынию, какого я не могу передать словами, — хочется в таких случаях играть Бетховена. Надо совершить какую-то очень большую внутреннюю, в нашей собственной душе, работу. Надо содрать с нее какой-то налет лет, превращающийся на наших глазах в нарост, чтобы остаться по-прежнему свободными от модных увлечений и погони за радостями торжества, от презрения к умным пьесам и разгоревшихся мечтаний о полных сборах, от утраты доверия к артистическим силам и, может быть, еще от многого другого…
Немирович-Данченко помолчал, собрался с мыслями и снова заговорил:
— И вот перед нами пьеса, которую мы должны поставить… Эта пьеса должна нас захватить, мы должны отдать ей все наши силы… Только в этом случае придет успех… Пьеса сложная, трудная для постановки. Здесь не может быть полуправды сценической, каждая фальшь, каждая неточность будут заметны. И мы стоим перед задачей, чуть ли не главной для данной постановки, — выработать новый топ… Я много думал над пьесой, сравнивал ее со всеми, что у нас в репертуаре. И думаю, что для этой пьесы мы должны выработать тон бодрый, быстрый, крепкий, не загромождающий спектакль излишними паузами и малоинтересными подробностями. Темп спектакля должен быть легкий, быстрый, бодрый. Очень трудно, но каждый должен уловить этот новый для нас тон. В бодрой легкости вся прелесть пьесы. Играть трагедию, а «На дне» — трагедия, в таком тоне — явление на сцене совершенно новое. Надо играть ее как первый акт «Трех сестер», но чтобы ни одна трагическая подробность не проскользнула. Прежде всего — роль знать, как «Отче наш», и выработать беглую речь, не испещренную паузами, беглую и легкую. Чтобы слова лились из ваших уст легко, без напряжения… То же самое относительно движения… Я, например, ясно представляю себе Сатина в начале четвертого акта. Сидит, прислонившись к печи, закинул руки за голову и смотрит туда, в зал, к ложам бельэтажа. И так он сидит долго, неподвижно и бросает все свои фразы, ни разу не обернувшись в сторону тех, кто дает ему реплики. Все смотрит в одну точку, о чем-то упорно думает, но слышит все, что говорят кругом, и на все быстро отвечает…
Федор Шаляпин слушал и поражался, с какой внимательной дотошностью разбирает каждую сцену Немирович-Данченко. «Вот это режиссер, тут все ясно, что надо делать и как играть… Он уже все обдумал, дал направление мыслям… Тут и автор помогает своим чтением… Насколько им легче с таким режиссером, чем мне… Все нужно самому придумывать…»
Началось обсуждение пьесы… И казалось, что самым внимательным и заинтересованным лицом здесь был Шаляпин: в ближайшее время ему предстояло участвовать в драматической постановке «Манфреда» Байрона на музыку Р. Шумана. Несколько лет тому назад впервые Рахманинов попросил его дать согласие на исполнение этой роли. Но так много возникало планов в то время, что Манфреда так и не удалось тогда сыграть. И вот Рахманинов снова возобновил атаки, на этот раз более успешные, и Шаляпину ничего не оставалось делать, как дать согласие. А какая роль! Но он должен декламировать, а ведь это для него не так уж просто. Тут совсем иные навыки нужны. Время, правда, еще есть… К тому же и Горький просил почитать его «На дне» на некоторых собраниях и вечерах…