Он полюбил Савину той последней отпущенной человеку любовью, которая «и блаженство, и безнадежность».
24 апреля Тургенев писал Савиной из Москвы: «Вчера, поздно вечером, получил я Ваши два письма... — и почувствовал (и не в первый раз после моего отъезда из Петербурга) — что Вы стали в моей жизни чем-то таким, с которым я никогда не расстанусь». И он пригласил Савину завернуть в Спасское по пути на гастроли в Одессу хотя бы на два дня. Савина отказалась. Тогда он выехал на встречу с нею 16 мая в Мценск и провел несколько часов в поезде от Мценска до Орла. Эти часы и были кульминацией его последнего любовного романа. 17 мая Тургенев писал:
«Милая Мария Гавриловна.
Теперь половина первого — полтора часа тому назад я вернулся сюда — и вот пишу Вам. Ночь я провел в Орле — и хорошую, потому что постоянно был занят Вами — и нехорошую, потому что глаз сомкнуть не мог... Сегодня — день, предназначенный на Ваше пребывание в Спасском — словно по заказу: райский. Ни одного облачка на небе — ветра нет, тепло... Когда вчера вечером я вернулся из вагона, а Вы были у раскрытого окна — я стоял перед Вами молча — и произнес слово «отчаянная». Вы его применили к себе — а у меня в голове было совсем другое... Меня подмывала уж точно отчаянная мысль... схватить Вас и унести в вокзал... Но благоразумие, к сожалению, восторжествовало — а тут и звонок раздался — и «ciao!» — как говорят итальянцы. Но представьте себе, что было бы в журналах!! Отсюда вижу корреспонденцию, озаглавленную «Скандал в Орловском вокзале»: «Вчера здесь произошло необыкновенное происшествие: писатель Т. (а еще старик!), провожавший известную артистку С., ехавшую исполнять блестящий ангажемент в Одессе, внезапно, в самый момент отъезда, как бы обуян неким бесом, выхватил г-жу С-ну через окно из вагона, несмотря на отчаянное сопротивление артистки» и т. д., и т. д.».
Вслед за этим письмом последовало письмо-стихотворение, письмо-поэма: высший взлет и духовное разрешение «следов былого огня»:
«Милая Мария Гавриловна!
Однако, это ни на что не похоже. Вот уже третий день, как стоит погода божественная, я с утра до вечера гуляю по парку или сижу на террасе, стараюсь думать — да и думаю — о различных предметах — а там, где-то на дне души, все звучит одна и та же нота. Я воображаю, что я размышляю о Пушкинском празднике — и вдруг замечаю, что мои губы шепчут: «Какую ночь мы бы провели... А что было бы потом? А господь ведает!» И к этому немедленно прибавляется сознание, что этого никогда не будет и я так и отправлюсь в тот «неведомый край», не унеся воспоминания чего-то, мною никогда не испытанного. Мне почему-то иногда сдается, что мы никогда не увидимся: в Ваше заграничное путешествие я не верил и не верю, в Петербург я зимою не приеду — и Вы только напрасно уверяете себя, называя меня «своим грехом»! Увы! я им никогда не буду. А если мы и увидимся через два, три года — то я уже буду совсем старый человек. Вы, вероятно, вступите в окончательную колею Вашей жизни — и от прежнего не останется ничего.
Вам это с полугоря... вся Ваша жизнь впереди — моя позади — и этот час, проведенный в вагоне, когда я чувствовал себя чуть не двадцатилетним юношей, был последней вспышкой лампады. Мне даже трудно объяснить самому себе, какое чувство Вы мне внушили. Влюблен ли я в Вас — не знаю; прежде это у меня бывало иначе. Это непреодолимое стремление к слиянию, к обладанию — и к отданию самого себя, где даже чувственность пропадает в каком-то тонком огне... Я, вероятно, вздор говорю — но я был бы несказанно счастлив, если бы... если бы... А теперь, когда я знаю, что этому не бывать, я не то что несчастлив, я даже особенной меланхолии не чувствую, но мне глубоко жаль, что эта прелестная ночь так и потеряна навсегда, не коснувшись меня своим крылом... Жаль для меня — и осмелюсь прибавить — и для Вас, потому что уверен, что и Вы бы не забыли того счастья, которое дали бы мне.
Я бы всего этого не писал Вам, если бы не чувствовал, что это письмо прощальное. И не то чтобы наша переписка прекратилась — о, нет! я надеюсь, мы часто будем давать весть друг другу — но дверь, раскрывшаяся было наполовину, эта дверь, за которой мерещилось что-то таинственно чудесное, захлопнулась навсегда... Вот уж точно, что le veviou est tiré (засов задвинут. — Ю. Л.). Что бы ни случилось — я уже не буду таким — да и Вы тоже.
Ну, а теперь довольно. Было... (или не было!) — да сплыло — и быльем поросло. Что не мешает мне желать Вам всего хорошего на свете и мысленно целовать Ваши милые руки. Можете не отвечать на это письмо... но на первое ответьте.
Ваш Ив. Тургенев.
P.S. Пожалуйста, не смущайтесь за будущее. Такого письма Вы уже больше не получите».
...6 июня в 12 часов дня состоялось торжественное открытие памятника Пушкину в Москве, ознаменовавшее начало великого праздника. По воспоминаниям современников, Тургенев стоял около памятника сияющий и просветленный. Его настроение невольно сообщалось всем окружающим. Он был несказанно счастлив, что честь возложения к подножию памятника венка от русских литераторов выпала вместе с И. С. Аксаковым на его долю.
Открытие памятника Пушкину А. Ф. Кони назвал «одним из незабвенных событий русской общественной жизни последней четверти прошлого столетия. Тот, кто в нем участвовал, конечно, навсегда сохранил о нем самое светлое воспоминание. После ряда удушливых в нравственном и политическом смысле лет, с начала 1880 года стало легче дышать, и общественная мысль и чувство начали принимать хотя и не вполне определенные, но, во всяком случае, более свободные формы. В затхлой атмосфере застоя, где все начало покрываться ржавчиной отсталости, вдруг пронеслись свежие струи чистого воздуха — и все постепенно стало оживать. Блестящим проявлением такого оживления был и Пушкинский праздник в Москве».
«С утра Москва приняла праздничный вид, и у памятника, закутанного пеленой, собрались многочисленные депутации с венками и хоругвями трех цветов: белого, красного и синего — для правительственных учреждений, ученых и литературных обществ и редакций. Ко времени окончания литургии в Страстном монастыре яркие лучи солнца прорезали облачное небо, и, когда из монастырских ворот показалась официальная процессия, колокольный звон слился с звуками оркестров, исполнявших коронационный марш Мендельсона. На эстраду взошел принц Ольденбургский со свитком акта о передаче памятника городу. Наступила минута торжественного молчания; городской голова махнул свитком, пелена развернулась и упала, и под восторженные крики «ура» и пение хоров, запевших «Славься» Глинки, предстала фигура Пушкина с задумчиво склоненной над толпою головой. Казалось, что в эту минуту великий поэт простил русскому обществу его старую вину перед собою и временное забвение. У многих на глазах заблистали слезы... Хоругви задвигались, поочередно склоняясь перед памятником, и у подножья его стала быстро расти гора венков».