Впрочем, с течением времени в дневнике появляются все более явные свидетельства того, что Кузнецова, сохраняя неизменный пиетет, позволяет себе не соглашаться с Буниным, выражать сомнение в его правоте, сравнивать его с другими, основываясь на той разнице опыта, о которой идет речь в цитированной выше записи от 25 июня 1930 г. При всей немногочисленности записей подобного рода, они заслуживают внимания как очевидные маркеры смены настроения Кузнецовой и меняющегося восприятия действительности и собственной личности. Так, она пишет об «Окаянных днях», которые дал ей прочесть Бунин: «Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, – я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью» (c. 83; запись от 21 октября 1928 г.). Одно из самых показательных свидетельств несовпадения опыта и воплощения его в творчестве – запись о рассказе Бунина «Легкое дыхание», в котором Кузнецову «всегда поражало то место, где Оля Мещерская весело, ни к чему, объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина». Кузнецова не может «представить себе любую девочку-гимназистку, включая и себя», которая могла бы сделать подобное признание (c. 106–107; запись от 28 мая 1929 г.). Однако эти и сходные с ними записи не нарушают общей «парадности» конструируемого в дневнике образа Бунина.
Почти столь же «парадно» развернуто к читателю изображение жизни в Грассе – и в этом, пожалуй, заключается основной парадокс текста Кузнецовой. Несмотря на обилие бытовых деталей, вводящих читателя в грасскую жизнь, все, что не соответствует авторской установке на соблюдение общепринятых конвенций, остается «за кадром» (т. е., не предназначается для публикации), и читатель может лишь догадываться о том, как в действительности разворачивались события и о чем шла речь в оставшихся неопубликованными фрагментах текста. Монотонность и размеренность, отсутствие взрывов и бурь, неизменное ощущение радости бытия представлены в дневнике как едва ли не основные характеристики жизни на «Бельведере», внутреннее спокойствие которой по-настоящему нарушается только однажды – в связи с заботами о Нобелевской премии. А между тем само появление Кузнецовой в Грассе и предшествовавшие этому события в буквальном смысле слова взорвали жизнь Буниных изнутри и определили судьбу всех участников этой «лирической драмы», как минимум, на полтора десятилетия вперед. «Грасский дневник» не дает представления о той буре чувств, которая была неизменным фоном грасской жизни с конца 1920-х по начало 1940-х гг.[14], и с этой точки зрения весьма показательно сопоставление его с дневниками Буниных[15].
Первая запись в «Грасском дневнике» датирована 19 мая 1927 г. и сделана спустя почти три недели после того, как Кузнецова поселилась на вилле[16]. Запись подчеркнуто «импрессионистическая», с преобладанием пейзажных зарисовок и бытовых подробностей, старательно воссоздающая размеренно-радостную, спокойно-счастливую, почти идиллическую атмосферу, ср.: «Все хожу, смотрю вокруг, обещаю себе насладиться красотой окружающего как можно полнее <…> по утрам срезаю розы <…> наполняю все кувшины в доме цветами <…> кусты гелиотропа растут под окнами виллы Монфлери, лежащей ниже нашей виллы <…> ночи здесь великолепные, засыпаю я под перекликанье соловьев и неумолчный страстный хор лягушек, которых здесь необычайно много» (с. 19, 20).
Создаваемой Кузнецовой идиллии резко противоречит опубликованная версия дневника Веры Николаевны Буниной, где с осени 1926 г. начинают появляться записи, свидетельствующие о неуклонно растущем неблагополучии в Грассе[17]; наконец, в пространной записи от 31 мая 1927 г. (через две недели после цитированной выше записи Кузнецовой!) автор дневника подводит своеобразный итог прежней жизни и задает эмоциональный вектор будущей: «Перепечатала сейчас всю эту тетрадку и что же – ничего особенного с прошлого августа не изменилось для меня в хорошую сторону. А пережито за этот год, сколько за 10 лет не переживала. По существу, м.б., история очень простая, но по форме невыносимая зачастую. <…>[18] И как странно, – как только я, молча, начинаю удаляться от Яна, то он сейчас же становится нежен. Но как я становлюсь обычной – так сейчас же начинает жить, совершенно не считаясь со мной. <…> Теперь мне нужно одно: быть с Яном <…> ровной, ничего ему не показывать, не высказывать, а стараться наслаждаться тем, что у меня еще осталось – т. е. одиночеством, природой, ощущением истинной красоты, Бога, и, наконец, своей крохотной работой» (С. 167–168; курсив мой. – О.Д.).
По свидетельству М. Грин, Бунин, третий и центральный участник драмы, уничтожил свои дневники за 1925–1927 гг.[19], прибегнув к самому радикальному способу умолчания. Кузнецова и Вера Николаевна используют иные стратегии, чтобы скрыть то, о чем не следует говорить открыто. За первые и, возможно, самые непростые для всех троих, полгода пребывания Кузнецовой в Грассе в ее дневнике тридцать пять записей; почти все они весьма развернуты, с подробными описаниями событий, визитов, разговоров, с выразительными портретными и пейзажными зарисовками; почти во всех идет речь о красоте провансальской природы, о прелести каждого прожитого дня, о незаметном течении времени. В опубликованной версии дневника Веры Николаевны за эти же месяцы только семь записей, по большей части точно фиксирующих события и очень сдержанных эмоционально. При этом оба автора повествуют, главным образом, о внешней, видимой не включенному в происходящее наблюдателю стороне жизни, старательно умалчивая об истинном положении дел на «Бельведере»[20]. Очевидно, что автоцензура была весьма существенным фактором при создании всех трех текстов, что, среди прочего, свидетельствует об имплицитном намерении рано или поздно предать их публикации. Все три автора ориентировались на принятые в сообществе конвенции, и в этом смысле как дневники Буниных, так и «Грасский дневник» образуют единое «пространство умолчания». Разница лишь в способах последнего.
Впрочем, столь тщательно скрываемое иногда все же прорывается в ткань текста. У Кузнецовой – упоминаниями о том, что не все окружающие относятся к ней с приязнью, о своей эмоциональной – и не только – зависимости от настроения Веры Николаевны или о вдруг возникающем стремлении вырваться «из дому и даже из Грасса, хоть на день-два» (с. 42, 30). У Веры Николаевны – воспоминаниями о прошлом, описанием невеселого празднования двадцатилетней годовщины жизни с Буниным, фразами о неотступной грусти или многозначительными, несмотря на подчеркнутую объективность, упоминаниями о Кузнецовой, как, напр., в рассказе о посещении Мережковских: «З<инаида> Н<иколаевна> пригласила Г<алину> Н<иколаевну>, я очень благодарна ей за это» (Т. 2. С. 169; запись от 11 ноября 1927 г.)[21]. Через два месяца в дневнике появляется первое замечание откровенно критического характера: «Г<алина> Н<иколаевна> встает в 11 часу. Ей жить надо было бы в оранжерее. <…> Она слаба, избалована и не может насиловать себя» (Там же. С. 171)[22].
Событием, осложнившим драму, но и положившим начало ее – пусть нескорому – разрешению, стала встреча Кузнецовой зимой 1933 г. в Дрездене, куда Бунины заехали на обратном пути из Стокгольма, с сестрой Ф. Степуна певицей Маргаритой (Маргой) Степун (1877–1972)[23]. Через два года Кузнецова оставила Бунина и уехала к М. Степун в Германию[24]. В опубликованной части дневника Кузнецовой есть лишь предельно глухой намек на эти обстоятельства – в последней записи основного корпуса, датированной 19 февраля 1934 г. и представляющей собой попытку ретроспективного осмысления обилия событий, происшедших после известия о том, что Бунину присуждена Нобелевская премия. Запись начинается вполне обыденно: «Собственно, я до сих пор еще не успела осмыслить все происшедшее за эти три месяца» и завершается многозначительной, но мало что объясняющей фразой: «Но много, вообще, произошло за эти три месяца…» (c. 297, 298).
Представление о том, как разворачивался сюжет, дают дневники Буниной 1934–1936 гг. и Бунина 1935–1936 гг. Дневников Бунина 1934 г. в архиве нет – он либо не вел дневника[25], либо уничтожил его. Однако сохранились «лист с фактическими данными личного характера и <…> переписанная на машинке заметка», кратко повествующая об инциденте лета 1934 г. – «внезапном обмороке», который Бунин сравнивает с «внезапной смертью», ср.: «Возвратясь в Грасс из Канн в автокаре и поднявшись на гору к этой калитке, вдруг исчез, совершенно не заметив этого, – исчез весь в мгновение ока – меня вдруг не стало – настолько вдруг и молниеносно, что я даже не поймал этой секунды» (Т. 3. С. 7; курсив Бунина)[26].