Мы с нетерпением ждали рождества и часто спрашивали отца:
— А молоко, тятенька, где сейчас?
— Молоко? — серьезно переспрашивал отец и, подумав, отвечал: — На покосе, — и успокаивающе пояснял: — Скоро рождество, значит молоко теперь уже подвигается близко. В пост, перед рождеством» мы с Ленькой не дрались, а усиленно учились славить. Спевки наши были на полатях.
Мать, убираясь в кухне или сидя у стола с шитьем, иногда нас поправляла:
— Не в ней бо, а в нем бо.
Или:
— Не учашуся, а учахуся.
Я не знал, что это такое: «в нем бо» и «учахуся». И смысл этих слов меня не интересовал. Учась славить, я представлял себе копейки, семишники и трешники, которые дадут нам за это. На полатях мы с Ленькой по пальцам подсчитывали свои будущие доходы:
— К Ягодиным пойдем?
— Пойдем… Они по пятаку дают.
— К Петровым… Там в прошлом году по гривеннику дали.
И, подсчитав доходы, мы начинали обдумывать, что мы себе купим. Я все время мечтал о гармошке, а Ленька — о конфетах с кистями.
В канун рождества, утром, я будил отца на работу и следил с полатей, будет отец завтракать или нет. Отец завертывал в узелок хлеб.
— Сегодня, тятенька, до звезды не едят? — спрашивал я.
— Не едят, Елыман.
— А молоко где сейчас?
— Молоко? Оно уже близко… У Худояровых в огороде.
Вечером я выбегал на улицу и долго смотрел в зимнее небо, есть ли звезды. На западе, в атласном крае неба, всегда мигает большая лучистая звезда. По дороге идут обозы, полозья саней скрипят, поют, а вдали, в предвечерней мгле, слышен железный шелест завода. Эти звуки всегда четкие, ясные, точно небо — темный стеклянный колпак и под ним просторно и звонко, как в пустой комнате. Я радостно бегу в избу и кричу матери:
— Мама, звезда есть!
— Ну, есть… Ну, и что же?…
— Можно поесть, значит.
Улыбаясь, мать нарезает хлеб, а я лезу на полати и настойчиво бужу Леньку:
— Вставай, Ленька, а то звезду проспишь!
А утром чувствую ласковую руку отца и его добрый голос: — Елыман, вставай, родной, молочко прилетело.
Сон сразу исчезает, радостно обвиваю шею отца. Борода его щекочет мое лицо, и он, смеясь, рассказывает:
— Молоко-то чуть-чуть окошко не разбило! Стучится… Я побежал отворять дверь, и как только открыл, оно — шасть на стол!
Я выглядываю с полатей и вижу на столе крынку с молоком, но без крыльев.
В комнате тепло. Топится печь. Мать и сестра, раскрасневшиеся, стряпают пироги. Часы показывают пять часов утра.
Мы торопливо едим молоко с белым мягким хлебом, а потом собираемся славить.
Зимняя ночь еще крепко лежит на земле. На улице мороз. Дома зябко жмутся друг к другу, смотрят тускло освещенными окнами. С церкви ползут тяжелые удары колокола. Они мне кажутся старыми и мрачными. Рядом со мной бежит Ленька.
Мы стучимся в дверь к Ягодину — нашему соседу.
Нас впускает старушка.
Мы боязливо останавливаемся у дверей и, смотря в угол на рубиновый огонек лампады, обливающий неясные лики «святых», несмело и врозь тянем молитву.
Потом я говорил заученно:
— С праздником, хозяин с хозяюшкой! Открывайте сундучки, доставайте пятачки либо гривеннички!
Старушка, подавая нам по медному пятаку, одобряюще качала головой:
— Ишь ты, как еще умеешь!
Но вместе с Ленькой мы славили недолго. Как только где-нибудь давали серебряный гривенник, у нас возникал спор, кому быть владельцем серебряной монеты. Иметь в кармане «монетик» — значило быть обладателем целого состояния.
Начинались святки. К братьям приходили товарищи с гармоникой, к сестре — подруги. Иногда танцовали. Сестра с подружками выбегала на улицу. Они насыпали в горшок снегу и помешивали его там, прислушиваясь к шуршанию снега в горшке.
— Ой! Точно Александр! Слышите, девчата?
— Нет… Иван…
Так девушки узнавали имя будущего жениха. Иногда поздно вечером к нам неожиданно стучались в окно. Я подбегал и спрашивал:
— Кто там?
— Как невесту зовут? — спрашивал незнакомый голос за окном.
Отец, улыбаясь, отвечал;
— Фекла!
Я кричал в окно:
— Фекла! — и мы хохотали.
Как-то раз к нам в избу ввалилась толпа ряженых.
Я прижался в угол и со страхом глядел на уродливые морды масок. Щеголевато вошел солдат с эполетами, с блестящей саблей. Брови у него намазаны сажей, а под носом торчат большие черные усы. Он их все время поддерживает.
К отцу подходит монашка в черном платье, с марлей на лице, с подвешенной на груди кружкой. Она низко кланяется и просит:
— На каменное строенье, на кабацкое разоренье подайте копеечку!
Отец шутливо отмахивается:
— Много вас, милые, шляется по белому-то свету. Давай, проваливай!
Возле матери стоит цыганка в пестрых юбках и тянет басовитым певучим голосом:
— А, милая моя… Дай-ка мне твою ручку, я погадаю.
Мать, улыбаясь, подает руку. Цыганка смотрит на жесткую сморщенную ладонь матери и громко говорит:
— Ай, ай, родимая ты моя! Будет у тебя горюшко большое, но за этим горюшком богачество тебя ожидает…
Я не слышу дальше слов цыганки: мое внимание притягивается к медведю. Он стоит в большой шубе, вывороченной мехом кверху и опоясанной веревкой. На спине мех вытерт и зашит синей заплатой. На голове лохматая шапка с ушами. Черная маска смотрит на меня простоватой звериной мордой. В прорехах маски я вижу чьи-то красные губы. Медведь курит. Дым идет отовсюду: из глаз, изо рта, из ноздрей.
Медведь кувыркается, неуклюже ходит на четвереньках, встает на задние лапы и танцует с монашкой. На ногах у него серые курносые, растоптанные валенки.
Я боязливо подбираю ноги под себя. Мужик в нагольном полушубке водит медведя на веревке и приказывает:
— А ну, Миша, покажи, как пьяные валяются…
Я смотрю через окно в темносинюю ночь, и мне чудится, что там мелькают неясные тени. Они, точно из глубины звездного неба, падают и скользят по земле, прозрачные, неуловимые. Я с замиранием сердца смотрю на странную женщину в черной кисее, усеянной золотыми звездами.
Малышка и Большак завистливо глядят на ряженых. Они просят отца отпустить их на вечеринку.
К отцу подходит медведь и глухо рычит:
— Петр Федорыч, отпусти!
— А спойте мне мою любимую: «Налей, налей…»
Павел, Александр и медведь стройно поют:
Быстры, как волны, дни нашей жизни,
Что час, то короче к могиле наш путь…
Четко звенит тенор Малышки, и ему мягко вторит приятный бас Большака. А медведь размахивает толстыми руками и неуклюже топчется возле них.
Отец слушает, облокотившись на стол. Из глаз его текут слезы.