Там и сям над бурьяном были протянуты веревки с бельем, и этот вид болтающегося тряпья, и запахи детских пеленок, пригорелой каши и водки, несущиеся из всех выходивших во двор окошек, — эти виды и запахи нищеты окружали меня с детства.
Наша семья жила иначе, в нашей квартирке было чисто, водки у нас не пили, папа пил только пиво, да иногда пили вишневую наливку, бутылки с вишней, засыпанной сахаром, всегда стояли между оконными рамами. Бабушка Надежда Николаевна не любила, чтобы я играла во дворе с детьми, кликала домой или посылала гулять с няней.
Из крайнего окна нашей гостиной была видна большая лавка, куда ходили за разной снедью, и кирпичная водокачка, куда ходили по воду, перед водокачкой всегда стояли в очереди женщины с ведрами на коромыслах.
Весь день под окнами раздавались выкрики:
— Вы-шан! Вы-шан! — Это с двумя корзинами на коромысле кричали в летний день бабы, продававшие вишни, их руки выше локтя были в вишневом соку.
— Угольков, уголько-о-ов! — кричал с воза мужик, торговавший древесным углем.
Печи у нас топили углем каменным, древесный шел для самовара, покупали его много.
— Бубликаф! Бубликаф! — кричала бубличница.
— Стары вещи покупать! Стары вещи покупать! — скупщик старья.
— Кваску! Кваску!
— Верочка, квасник пошел, — говорила маме бабушка Надежда Николаевна, любившая квас. Я тоже его любила, но мне не давали, как не давали вволю и вишен, и черешен, которыми был в то время завален Ростов. Мама больше всего боялась, чтоб у нас с братом Леничкой не испортился желудок, а что детям в первую очередь нужны фрукты, а уж потом — говядина, бублики и прочее, этого тогда еще не знали, может быть, именно поэтому мы, несмотря на обильную и добротную пищу, росли не очень здоровыми, вялыми и бледными.
У этого крайнего окна гостиной я себя помню на руках у тети Лили (другая папина сестра) в какую-то ночь. Улица за окном странно освещена, такого освещения я еще не видела, и небо странное, все красное. Тетя Лиля уговаривает меня, но мне становится страшно, я кричу. Прибегает мама, отнимает меня у тети Лили, уносит. Лежа в своей кроватке, я слышу какую-то ссору. Потом, не скоро, я узнала, что мама сердилась, выговаривала тете Лиле, зачем та потащила меня смотреть на зарево пожара и испугала, а тетя Лиля, вспыльчивая до горячности, как все Пановы, обиделась на маму и, в сущности, никогда ей до конца не простила этого выговора, и навсегда между ними остался холодок, которого обе не умели скрыть.
И еще помню себя у этого окна с няней. Мы стоим и смотрим на нашу Георгиевскую улицу, а по улице много людей несут длинный металлический, словно серебряный, гроб. За гробом едут извозчики. В пролетках сидят мужчины в черных котелках. Они придерживают венки, стоящие у их ног: железные, ярко раскрашенные венки и венки из живых цветов. У некоторых лошадей головы украшены белыми султанами. Няня положила руку мне на голову и говорит:
— Скажи, Верочка: «Упокой, господи, моего папу».
Я произношу это, и хотя мне еще не рассказали все подробно, как рассказали позже, но я уже в полной мере чувствую боль и непоправимость происшедшего.
Над этой порой моего детства вьется черный креп маминой вдовьей вуали. Надолго это черное полотнище взвилось тогда над маминой сединой, над ее свежим, несмотря ни на что, лицом, над всей нашей сиротской жизнью. До сих пор вижу, как эта мрачная ткань спускается с маминых плеч и как концы ее приподнимаются на ветру. До сих пор все мои пять чувств помнят эту вуаль. Помнят пальцы, как она была плотна и шершава на ощупь. Помнят глаза, что этот черный цвет, как ни был он глубок и глух, был все же не сплошной: если поглядеть на свет, он как бы слоился, его чернота усажена была маленькими частыми просветами в виде продолговатых зерен. По временам ткань издавала звук вроде тихого шуршанья. И она имела запах: особенный, густой, печальный, нежилой, странная смесь аптеки и склепа — так пахло вдовство.
4. Моя няня Марья Алексеевна
Няня Марья Алексеевна Колесникова, белевская мещанка (я писала под ее диктовку письма в город Белев, Тульской губернии, к некоей Александре Васильевне Музалевской — видимо, родственнице или соседке — в собственный дом), была человеком самым религиозным в нашей семье, вернее, единственно религиозным, так как и мама, и бабушка Надежда Николаевна веровали, как я поняла, подросши, из приличия и на всякий случай, к богу они обращались по земным, практическим поводам, в ведении же няни состояло царство («царствие», как она произносила) небесное — жизнь тамошняя, загробная, о той потусторонней жизни она помнила ежеминутно, только о ней радела, во имя ее вечно постилась, как монашка, изнуряя себя и доводя до болезни (и довела), во имя этой жизни учила меня (увы, не научила) бояться греха, блюсти божьи заповеди.
Все досконально она об этом царствии знала: как веселятся там души праведных, и как мучаются грешные, и какой святой в каком там почете (на первом месте из святых мужчин числился, помню, Алексей человек божий, из святых женщин — великомученица Екатерина). Не от хорошей жизни няня покинула свой родной Белев и приехала в чужой ей Ростов, где не было ни лесов с грибами и ягодами (как она о них вкусно рассказывала, как любила даже картинки, где изображались грибы или ягоды), ни ее духовника протоиерея Михаила, о котором она говорила, как о святом, приехала в чужую семью, где все, по ее понятиям, было неправильно и греховно.
У няни была горькая жизнь: муж — пьяница, двое, как я теперь понимаю, не очень-то удачных детей, сын, тоже пьяница, и некрасивая, недобрая, болезненная дочь замужем за пьяницей. И всю эту свою жизнь няня понимала как приуготовление к той другой жизни, куда она готовилась отойти ежечасно и где ожидала найти покой, и справедливость, и награду за все.
У нее был сундучок с накопленным (о, за сколько лет и трудов!) «добром». В сундучке лежали (казавшиеся роскошными мне, да наверняка и ей) отрезы подкладочной материи, блестящей, с цветными кромками; лежала черная плюшевая жакетка, в которой няня ходила в церковь, черный кружевной шарф. И всевозможные платки и полушалки — в ярких розах или в крапинках. Отдельно, завернутый в чистую простыню и заколотый булавками, лежал заветный наряд, который няня приготовила себе для погребения: белая кофточка с рюшем, белая косынка с кружевцем, белые чулки, белые туфли с тесемками. Няня вынимала булавки, доставала этот наряд и показывала нам, детям, не обращая внимания на то, что нам жутко, что мы не хотим на эти вещи глядеть.
— Верка, Ленька, — завещала она нам, — вы уж тогда присмотрите, чтоб Шурка (ее сын) сюда не лазил и не трогал ничего. Я припасала, а ему пропить ничего не стоит.