На наклонной железной двери склепа висел огромный, как пудовая гиря, замок. Звякал ключ, няня распахивала железные створки, в лицо ударял погребной холод. Мы с братишкой, взявшись за руки, спускались по каменным ступеням в сырую глубину.
Прадедушка и прабабушка покоились в глубине склепа, в левом заднем его углу: две одинаковые могилы, всегда обложенные очень чистым песком. Справа, как бы поперек склепа, стояла папина гробница, сложенная из кирпича и выбеленная мелом, на гробнице всегда были свежие цветы, их привозила мама. В гробнице было длинное продольное окно со стеклом, сквозь стекло виден цинковый гроб, в нем лежали отцовские останки. Не надо бы нам, маленьким, показывать это все, отсюда родились многие мои детские страхи. Хоть я и не видела, и не могла видеть, отцовских останков, но Пушкина уже читала, и воображение уже работало вовсю. «И в распухнувшее тело раки черные впились» приходилось кстати, и ужасало, и отталкивало, а воспоминание об отце (любое!) не должно отталкивать. На фотографиях, которые мама свято берегла, папа был кудрявый, веселый, окруженный веселыми приятелями, за его плечом белели веселые треугольные паруса, черные же раки порождали трудные мысли о том, что все равно как жить, конец один, будешь ли ты поститься, как няня, или погрязать в грехах, как, по няниному мнению, погрязала бабушка Надежда Николаевна.
Что бабушка была учительницей музыки и в доме вечно звучали гаммы, это няня прощала и одобряла: это увеличивало доходы нашей семьи. Но в часы, свободные от уроков, бабушка Надежда Николаевна садилась за рояль и играла до позднего вечера — это уже был грех. «Лучше б молилась», говорила няня.
А по воскресеньям к бабушке приходила ее приятельница Татьяна Николаевна, тоже учительница музыки, и они играли в четыре руки. («Лучше б молились».)
Как живых их вижу, этих чистеньких старушек в темных платьях с белыми кружевными галстучками, с серебрящимися волосами, уложенными валиком надо лбом. Руки, уже морщинистые, с темно-синими, почти черными жилами, неутомимо летают над клавишами, я завидую легкости и силе этих рук, меня тоже учат играть на рояле, но я никогда так не научусь, я сама слышала, как бабушка сказала маме: «Странно, у Верочки совсем нет моторной памяти, ей даже легкие упражнения даются с трудом». Странным это им казалось оттого, что способность к музыке была у нас фамильной, бабушка Надежда Николаевна играла как профессиональная пианистка, мама хорошо играла по слуху и пела, так же хорошо играл и пел ее брат Владимир Леонидович, дядя Володя. У него был бас, и, вероятно, это в свое время толкнуло бабушку Надежду Николаевну на безумную авантюру — отправить обожаемого сына учиться в Италию. Помню, нам говорили, что вот дядя Володя приедет из Италии и будет таким же знаменитым, как Шаляпин, и тогда конец нашей бедности. Помогала этому безумному предприятию бабушкина сестра Вера Николаевна, бывшая замужем за очень богатым человеком, шахтовладельцем И. С. Кошкиным, она же дала денег (800 рублей) на приданое моей маме, когда та выходила за папу.
Из итальянской авантюры, как водится, ничего не вышло. Проучившись сколько-то лет в Милане, дядя Володя простудился и потерял голос. Он приехал после этого к нам и сидел в гостиной, разговаривая с бабушкой, и вдруг оба заплакали, а меня позвала мама: «Иди в детскую, непременно тебе смотреть». Впервые я тогда увидела, как плачет громадный толстый мужчина, и была поражена как-то очень горько, хотя не понимала (и мне не объяснили) объема катастрофы.
Жить с нами дядя Володя не остался, уехал в Петербург, и бабушка сказала нам, что он там служит в «департаменте» (слово хоть и знакомое уже по Гоголю, но впервые возымевшее отношение к нашей семье), до сих пор у нас были только папин «банк» и мамина «контора» (после гибели папы мама поступила конторщицей в аптекарскую фирму «Лемме и компания»), да иногда еще мелькал в разговорах прадедовский «магазин». По словам бабушки, дядя в этом департаменте может дослужиться до большого чина (опять Гоголь!). Няня же уверяла, что ни до чего этот грешник не дослужится и что кошкинские деньги ухлопаны на глупость, «лучше б о сиротах подумали, хотя б одели, а то ни одного чулка нет без дырок».
5. Барышни Троизи
(Дагерротип)
Когда-то семья Троизи была вполне благополучной и устроенной. Отец моей бабушки был коммерсант. Не знаю, чем он занимался, но по дагерротипам, сохранившимся у бабушки, видно было, что жили хорошо: ножки стульев отражались в начищенном паркете, прабабушка Ольга Ивановна была в кринолинах и кружевах, все четыре дочки тоже были расфранчены. Старшую дочку звали Любовью, вторую — бабушку мою — Надеждой, третью — Верой, четвертую — Софьей.
«Нас было четыре барышни, — говорила бабушка, — и все мы были очень музыкальны». Иногда она добавляла: «И красивы», но, в сущности, красива была только Вера Николаевна, обладавшая к тому же прекрасным голосом, даже на моей памяти она была еще красива и хорошо пела. По-настоящему играла на рояле только бабушка Надежда Николаевна; Любовь Николаевна и Софья Николаевна бренчали кое-как.
Из этих бабушкиных рассказов больше всего запомнился мне один — как их, четверых музыкальных барышень, впервые повезли слушать Чайковского. То был «Евгений Онегин». «И мы так смеялись», — рассказывала бабушка. «Чему же вы смеялись?» — «Ну как же! Ведь совершенно ни на что не похоже, мы совсем к другой оперной музыке привыкли». В то время, которое я сейчас вспоминаю, в семье уже никто не посмеялся бы над Чайковским, перед ним благоговели, спорили иногда лишь о том, какая из его опер лучше, мама пела его романсы своим серебристым сопрано, мне внушали, что нет музыки лучше, чем «Пиковая дама», и когда впоследствии я слышала, как осуждают что-нибудь в искусстве за то, что оно «не похоже», я всякий раз вспоминала бабушкину историю о четырех барышнях, и меня тянуло заступиться за осуждаемое.
Судьба этих барышень сложилась по-разному. Надежда Николаевна и Софья Николаевна вышли замуж за совсем мелких коммерсантов, что-то вроде хлебных маклеров, много бедовали и рано овдовели. Красивая Вера Николаевна вышла за богатого человека и помогала бедным сестрам. Любовь Николаевна в отрочестве чем-то болела, что отразилось, видимо, на ее умственном развитии: в зрелых годах она была нетверда памятью, отличалась странностями, и сестры, друг к другу неизменно корректные, небрежно называли ее Любочкой. Впрочем, может быть, это состояние ума было наследственное, так как большими странностями отличалась в старости и мать ее Ольга Ивановна Троизи. Между прочим, у старушки была слабость отрезывать пуговицы от всякой одежды, какая попадалась ей под руку. Однажды ночью она пробралась в спальню моих родителей и срезала все пуговицы с костюма отца. Любовь Николаевна очень любила ходить в гости и вечно убегала из дома, что, по словам ее сестер, очень отражалось на хозяйстве и вызывало большое неудовольствие ее мужа, скромного учителя словесности в одной из ростовских гимназий. Помню, что, когда мы к ним приходили, Любовь Николаевна всегда стояла на крылечке флигеля, где они квартировали, босая и в рубашке, с растрепанными седыми волосами, и, поздоровавшись и одевшись наскоро, уходила в гости или в кинематограф, и по этому поводу родственники качали головами и говорили: «Бедная». В их домике было почему-то много охотничьих собак — кажется, на охоту ходил их сын Миша, да, конечно, потому что году в 1930-м он пал жертвой этой страсти, его нечаянно подстрелил на охоте какой-то товарищ. Эти собаки вечно лежали на каких-то неподходящих местах — на диване и даже на письменном столе, и я их ужасно боялась.