После этого отступления я возвращаюсь к своему белостокскому детству. Мои родители вначале были очень зажиточными людьми. Отец руководил довольно крупным банком, унаследованным от богатой бабушки. Сама я, увы, того легендарного времени, с кухаркой, горничной и няней, почти не помню. Запомнилось только, что в один прекрасный день они все исчезли, вместо них появилась скромная деревенская девушка «для всего», а родители ужасно нервничали. Только спустя годы я узнала, что к отцу тогда обратился его близкий знакомый, предприниматель по фамилии Нейман (кстати сказать, отец известной до войны польской киноактрисы Норы Ней; я помню даже фильм «Зов моря», в котором она играла главную роль), умоляя одолжить ему на три дня крупную сумму. Эти деньги должны были спасти его от банкротства (на дворе стоял 1929 год, начало Великой депрессии). Отец отдал ему всю наличность, имевшуюся в банке, а ровно через три дня Нейман, которого, судя по всему, этот заем не спас, покончил с собой. Отцу хватило денег только на то, чтобы, закрыв банк, избежать долговой тюрьмы. Потом он несколько лет оставался без работы, и наша семья жила главным образом в долг, потому что мамина зарплата была более чем скромной. Мы по-прежнему снимали большую квартиру в дорогом районе, так как, по утверждениям отца, если бы мы ее сменили на жилье подешевле, владельцы магазинов тут же перестали бы нам отпускать товары иначе, чем за наличные. Поэтому, чтобы не потерять их доверие, приходилось жить не по средствам.
Потом отец нашел работу — стал уполномоченным итальянской страховой компании по Белостокскому воеводству. Компания называлась, если мне память не изменяет, Assicurazione Generali di Triesti. А что я уже помню отлично, так это факт, что отцу приходило жалованье раз в месяц на Главный почтамт и, когда он шел за деньгами, его неизменно сопровождали многочисленные кредиторы, которым он прямо у кассы возвращал часть старых долгов. Помню также, как мама беспрестанно пыталась его убедить, что мы должны начать жить поскромнее, сменить квартиру, уволить домработницу и наконец полностью расплатиться с кредиторами. На это отец отвечал, что не намерен во всем себе отказывать ради того, чтобы когда-нибудь на его похоронах люди вспоминали: «Ах, как самоотверженно покойник возвращал долги!» Ну и оказалось, что он был прав: прежде чем ему удалось со всеми расплатиться, началась война, он попал в гетто и погиб в гитлеровском лагере смерти Майданек. Но об этом я расскажу позднее. А Нора Ней, дочь Неймана, разорившего моего отца, долгие годы испытывала, должно быть, чувство вины. Мы с ней не были знакомы, но в 1940 году, когда я училась в Москве, жила в общежитии на одну стипендию и была перманентно голодна, она меня разыскала, сказала, что приехала на гастроли, знает моих родителей и приглашает меня в ресторан. Я охотно пошла и провела с ней приятный вечер. Больше мы не виделись, а поскольку после войны о ней ничего не было слышно, то я думаю, что она погибла в гетто или в лагере[1].
Итак, я училась в еврейской гимназии, где все преподавание шло на иврите. Туда записал меня отец, несмотря на возражения мамы, предпочитавшей для меня ее гимназию с преподаванием на идише. После долгих споров папа все же настоял на своем — он был пламенным сионистом, активным деятелем сионистской партии, собирался непременно эмигрировать в Палестину и хотел, чтобы я была готова к учебе в Иерусалимском университете. Впрочем, когда я была в первом классе, произошел случай, в результате которого победу чуть не одержала мама. Дело в том, что евреи в Польше, особенно в провинциальных городах, были в подавляющем большинстве набожны, соблюдали все религиозные правила и запреты. Настолько, что с этим считались даже польские власти. Например, в государственных школах и гимназиях, где учеба в отличие от частных школ была бесплатной и где учились в том числе дети из бедных еврейских семей, учителя в субботу никогда не устраивали контрольных и не вызывали учеников-евреев к доске, потому что по субботам нельзя писать. (Кстати, когда в 1941 году мама оказалась в одной тюремной камере с учительницей математики из польской гимназии, та жаловалась, что, поскольку по субботам евреев нельзя было вызывать к доске, это был всегда самый скучный день в школе.) А на уроках Закона Божьего евреи занимались отдельно от поляков, с раввином. Мои же родители, хотя оба происходили из хасидских семей (а может быть, именно поэтому), были убежденными атеистами и не соблюдали никаких религиозных правил, в частности, у нас дома не было кошерной пищи. Ну и я, разумеется, понятия не имела, что евреям можно есть, а чего нельзя. И вот однажды в гимназии, позавтракав в буфете во время большой перемены и вернувшись в класс, я обнаружила, что мальчик, с которым я сидела за одной партой, подсел третьим за другую парту. Прежде чем я успела спросить, в чем дело, вошла учительница и велела ему вернуться на свое место. Но он сказал, что сидеть со мной не будет. Удивленная учительница, решив, что мы, возможно, поссорились, попыталась посадить со мной за парту кого-нибудь другого. Но желающих не нашлось, все отказывались. Выяснилось, что я тяжко согрешила — съела на завтрак в буфете пару бутербродов с колбасой и запила стаканом какао, в то время как, по кошерным правилам, ни в коем случае нельзя сочетать мясную пищу с молочной. Уговоры учительницы ни к чему не привели, мне был объявлен бойкот. Тут я схватила портфель, выскочила из класса и побежала домой, где, рыдая и кляня родителей за их доставившее мне столько неприятностей вольнодумство, заявила, что ноги моей больше в этой гимназии не будет. С неделю я не посещала уроки, потом к нам домой пришла учительница, она же классная руководительница (догадываюсь, что кто-то из моих родителей связался с ней по этому вопросу) и сказала, что одноклассники меня простили, поняли, что я согрешила не нарочно, и верят, что это больше не повторится. Я сдалась не сразу, но в конце концов дала себя уговорить и вернулась в гимназию, а папа с мамой с тех пор старались предупреждать подобные оплошности с моей стороны.
Как и предполагал мой отец, я стала, подобно большинству моих товарищей по гимназии, сионисткой, вступила в левую молодежную сионистскую организацию «Ха-шомер ха-цаир» и мечтала о переселении на Землю обетованную и создании там еврейского государства. О войне, которая разрушит все эти планы, никто из нас не думал. Я хорошо училась, а иногда даже одерживала небольшие победы. Например, когда мне шел девятый год, то есть в 1932 году, я прочитала в газете «Малый пшеглонд» («Малое обозрение» — издаваемое известным писателем Янушем Корчаком еженедельное приложение для детей и юношества к ежедневной еврейской газете на польском языке «Наш пшеглонд») объявление о конкурсе на описание интересной игры и написала туда не то статью, не то очерк «Игра в корабль» (о чем там шла речь, не помню). И вдруг несколько недель спустя в «Малом пшеглонде» появилось сообщение, что первое место в конкурсе заняла девятилетняя Эстуся из Белостока (так я подписалась). А домой, к изумлению моих родителей, которые ни о чем не знали, пришло письмо с поздравлением и просьбой в ближайший мой приезд в Варшаву, независимо от срока, явиться в редакцию за дипломом и премией. В Белостоке это событие стало настоящей сенсацией, пространную заметку о моем успехе напечатала популярная местная газета на идише «Унзер лебн» («Наша жизнь»). Моей гордости, разумеется, не было предела, а поскольку зимние каникулы и Пасху я традиционно проводила у бабушки с дедушкой в Варшаве (почти все родственники мамы и папы жили там), то, едва приехав к ним в очередной раз, я отправилась с тетей, маминой сестрой, в редакцию. Я очень надеялась, что познакомлюсь там с Янушем Корчаком, чей «Король Матиуш Первый» был тогда моей любимой книгой. Каково же было наше с тетей разочарование, когда вместо Корчака нас встретил никому в ту пору не известный Игорь Неверли, его секретарь и фактический редактор еженедельника. Кто мог предвидеть, что спустя годы Неверли станет известным писателем, а я — переводчицей польской литературы, которая переведет на русский язык ряд его талантливых повестей: «Под фригийской звездой», «Сопка голубого сна», «В минуты роковые» и др. В ходе работы над переводами мы с Неверли часто переписывались, приезжая в Варшаву, я всегда его навещала и как-то рассказала ему, что я — та самая довоенная Эстуся из Белостока, которой он вручил диплом, какие-то книги и билеты в детский театр. Неверли не раз заверял меня потом (подозреваю, что исключительно из вежливости), что хорошо помнит тот конкурс и застенчивую девочку, пришедшую с тетей в редакцию.