И многие простые действия — те, что в моей стране считаются нормальным проявлением свободы, — носили бы там заговорщический характер. И если даже то, что они сделали или планировали сделать, было легальным, мне все равно удалось понять, что в этой истории о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах (имена вы знаете) участвует немало других людей, включая тех, кто продолжал спорить, «правильно» это или «неправильно». Не знаю, почему заключила эти слова в кавычки. Наверное, не только потому, что услышала их от других, но еще и потому, что в наше время такие слова произносят не столь уверенно, люди даже просят прощения, употребляя их, если, конечно, вы не самодовольный фанатик или сторонник кровной мести. А обаяние тех людей и того времени как раз в этом и состояло — они знали, или думали, что знают, как «правильно», а как «неправильно». Они бы почувствовали себя обнаженными без этих своих «правильно — неправильно» и «хорошо — плохо», которые продолжают влачить грустное посмертное существование в наше время, наряду с полностью дискредитированными «цивилизованный — варварский», «благородный — вульгарный» и непонятными сейчас «бескорыстный — эгоистичный». Простите за кавычки (скоро я перестану их ставить), просто я хочу придать этим словам их собственное, острое звучание. И мне пришло в голову, чем можно отчасти объяснить мое присутствие в этой комнате. Меня тронуло то, как они обращались со словами, полагая, что те обязывают их к определенным действиям. Только искренность и пыл слышались в их негромких «должны ли мы», «они не должны», «как он может», «как она может», «как они могут», «будь я на их месте», «она все равно имеет право», «но честь требует»… Я наслаждалась, слушая эти повторения. Осмелюсь ли сказать, что чувствовала себя заодно с теми людьми? Почти заодно. Эти грозные слова, которых боялись другие (но только не я), ласкали слух. Я погрузилась в приятное оцепенение, меня уносила их музыка… пока лысый мужчина с заостренной бородкой не заметил с резкостью, которой дотоле не звучало: «Конечно, смогут, если она захочет. Ведь он богач». Глоток отрезвляющей реальности. О чем бы ни спорили они, это предприятие требовало денег, причем крупных. Далее, казалось более чем вероятным, что никто здесь не был особенно богат — хотя у одного имелся дворянский титул (у того человека, которого я посчитала мужем), и все они щеголяли традиционными символами процветания. Еще одно свидетельство их социального положения: в разговоре они постоянно сбивались на один иностранный язык, на котором я хорошо говорю. Ибо я знала, что в это время и в этой части света мелкопоместное дворянство, а также представители свободных профессий часто беседовали на языке авторитетной и далекой Франции. И не успела я почувствовать облегчение от того, что там и тут слышалась французская речь, как женщина с пепельными волосами, моя Марына, воскликнула: «Все, давайте больше не будем говорить по-французски!» Какая жалость, ведь она говорила по-французски живее всех! У нее был глубокий грудной голос, который восхитительно замирал на последних гласных. И двигалась она так же, как говорила, в присущем лишь ей одной ритме: делая паузы в конце каждого плавного жеста, каждого ловкого поворота уже не стройного тела, когда она переходила от одной группки гостей к другой, словно собирала дань уважения. Но иногда Марына казалась раздраженной. И порой мне было заметно (уж не знаю, замечал ли это кто-нибудь еще), что она очень устала. Может, недавно болела? Она редко улыбалась, разве что маленькому мальчику, — забыла сказать, что в комнате находился ребенок со взрослым взглядом и белокурыми волосами, и пришлось предположить, что это сын Марыны. Он был очень похож на мать, но совершенно не походил на человека, которого я выбрала ее мужем и назвала Богданом, что заставило меня засомневаться, не ошиблась ли я мужчиной. Но часто случается, что в детстве человек похож на одного из родителей, а в зрелом возрасте — на другого и не являет уникальной замысловатой смеси черт их обоих. Мальчик пытался привлечь к себе внимание Марыны. Где же его нянька? И не пора ли ребенку (ему было около семи) ложиться спать? Эти вопросы напомнили о том, как смутно я представляла себе их жизнь за пределами этой большой, холодной комнаты. Наблюдая за ними на званом ужине, где все старались быть благовоспитанными и обаятельными, я не могла узнать, например, уснут ли в этот вечер мужья и жены на одной просторной кровати, или на двух кроватях, составленных вместе, или же на двух кроватях, разделенных ковром-пропастью или закрытой дверью. Я волей-неволей догадывалась, что Марына не спит в одной комнате с Богданом, следуя обычаю его, а не своей семьи. И я по-прежнему не могла определить того дела или проекта, правильность или неправильность которого обсуждали гости, даже когда на меня обрушился целый поток новых ключей к разгадке. Теперь они сыпались слишком быстро, и я тоже заключу их в кавычки, но лишь затем, чтобы запомнить: «бросить свою публику», «национальный символ», «нервный срыв», «непоправимо», «благородный дикарь» и «Нипу». Да, Нипу. По счастливой случайности, я читала (во французском переводе) книгу под названием «Приключения мистера Николаса Уиздома», в которой описывается жизнь этого Уиздома в идеальной, полностью отрезанной от мира общине, расположенной на острове под названием Нипу.
Но я не ожидала, что кто-нибудь здесь вспомнит это классическое произведение их национальной литературы, созданное ровно за столетие до того, как гости собрались в частной гостиной отеля. Этот бесхитростный рассказ о жизни в совершенном обществе, написанный под влиянием Вольтера и Руссо, отражал все причудливые иллюзии минувшей эпохи. Понятно, что собравшиеся далеки от подобных просвещенных взглядов, «Просвещенных» с большой буквы. История их безжалостно разорванной на части страны, думала я, сделала этих людей невосприимчивыми к вере в человеческое совершенствование или идеальное общество. (И навсегда излечила от другой великой Иллюзии с большой буквы: как сказал однажды их величайший поэт, горький опыт научил его страну тому, что «европейское слово не имеет политической ценности. На стороне этой нации, атакуемой грозным врагом, — все книги, все газеты и все красноречие языков Европы; и от всей этой армии слов не исходит ни единого действия».) Но в этой роскошной комнате с высоким потолком и персидскими коврами, в самом центре величавого древнего города, они вспоминали Нипу — суровый проект простой жизни в идеальной деревенской общине. Я начала сомневаться, не попала ли на сборище запоздалых романтиков (ведь век романтизма давно прошел), и испугалась за них — испугалась тех иллюзий, которые они могли до сих пор питать. Но, вероятно, они были просто необычайно пафосными патриотами. Возможно, следует упомянуть, что я несколько раз слышала слово отчизна, но ни разу — Христос среди народов, как патриоты того времени обычно именовали свой мученический народ. Я знала, что память о несправедливости окрашивает все чувства этих людей, чья страна исчезла с карты Европы. Меня ужаснул фатальный всплеск националистических и расовых настроений в наше время, в частности (нельзя находиться в двух местах одновременно), судьба одного маленького европейского народа, сплотившегося на клановой основе и за это безнаказанно уничтоженного при молчаливом согласии или попустительстве великих европейских держав (я провела почти три года в осажденном Сараево). Может быть, эти люди так же измучены, как и я, национальным вопросом и предательством, обманом Европы? Но что означает, когда кого-то — женщину с пепельными волосами, которую я окрестила Марыной, — называют национальным символом? Если ее так высоко ценят не потому, что она чья-либо дочь или вдова, а за собственные заслуги, каковы эти заслуги могут быть? Я не вправе переписывать историю: следует признать, что женщина ее времени и ее страны, известная и вызывавшая восхищение у широкой публики, скорее всего, выступала на сцене. Ведь тогда, всего за восемь лет до рождения главной героини моего раннего детства — Марии Склодовской, будущей мадам Кюри, — женщине вряд ли была открыта другая завидная карьера (ведь не может она быть гувернанткой, учительницей или проституткой!). Для танцовщицы Марына старовата. Правда, она могла быть певицей. Но в те времена намного более предпочтительной и патриотичной считалась профессия актрисы. Это объясняло, почему ее миловидность воспринималась окружающими как красота; объясняло ее изящные жесты, властный взгляд и то, как она иногда безнаказанно погружалась в раздумье и грустила. Другими словами, она была похожа на актрису. И я сказала себе, что нужно больше доверять очевидному: в большинстве случаев по людям видно, чем они занимаются. Я наблюдала еще за одним человеком (которого решила называть Хенриком) — худым мужчиной, сгорбившимся в кресле, который слишком много пил. Благодаря своей эспаньолке, естественной позе и меланхолическому взгляду, он был похож на доктора из чеховской пьесы, которым вполне мог оказаться на самом деле, поскольку в те времена имелось много шансов встретить врача в любом образованном обществе. И если Марына действительно актриса, то наверняка здесь находились и другие люди театра: скажем, исполнитель главной роли в ее нынешней пьесе, — я выбрала высокого безбородого мужчину со звонким голосом, который почему-то начал задирать Тадеуша, — но вряд ли здесь были другие актрисы, по крайней мере, ровесницы Марыны (они стали бы соперницами). Вполне вероятно, нашелся бы генеральный директор главного городского театра, где Марына каждый год оживляла сезоны своими гастрольными выступлениями. И она могла безошибочно причислить к своим друзьям театрального критика, всегда готового написать восторженную рецензию, которой она заслуживает (его давно, впрочем, мягко отвергли). Далее, как и приличествует светскому рауту, кто-то должен быть банкиром, а кто-то — судьей…