Гинеколог профессор Рейн создал из софийского Майчина дома[7] образцовое акушерско-гинекологическое учреждение современного типа. Одесский психиатр профессор Попов реорганизовал постановку психиатрической помощи в столице. Участник Балканской войны 1912 года петербургский хирург В. М. Тылинский впервые организовал в болгарской провинции квалифицированную хирургическую помощь. К нему в Михайловград стекались на операции больные из всей Северо-Западной Болгарии.
В Софии было популярным имя главного врача русского краснокрестовского госпиталя хирурга Р. Ю. Берзина, к которому больные приезжали со всех концов Болгарии.
В Варне славился гинеколог Смоленский, в Борисовграде — хирург Павлов-Сильванский.
Население окружило русских врачей заботой, любовью и вниманием. Но путь русского врача в Болгарии все же не был усыпан розами. Были и шипы.
Я не буду касаться здесь вопросов, связанных с самой сущностью врачебной профессии, это вывело бы меня за пределы темы настоящих воспоминаний. Упомяну лишь об одном шипе, самом главном, который стоял на пути всех без исключения русских врачей, живших и работавших в Болгарии в описываемые годы, и который каждый из них ощущал ежедневно и ежечасно. Это борьба, явная и скрытая, которую вели болгарские врачи против своих русских коллег.
Читателю, конечно, непонятно, чем эта борьба была вызвана и в чем она выражалась. Я расскажу об этом в той главе настоящих воспоминаний, в которой буду описывать положение русских врачей — эмигрантов зарубежных стран. Здесь же только напомню, что в описываемые годы в противоположность послевоенной эпохе мораль и нравы капиталистического мира царили и среди болгарских врачей.
Четырехлетняя сельская врачебная служба в Болгарии прибавила к моему тогда еще совсем небольшому профессиональному опыту очень многое. Нигде врач не встречается с таким многообразием человеческих недугов, как на селе. Но для молодого врача есть в сельской работе и отрицательная сторона: отсутствие руководства и советов старших товарищей. Вот почему в 1926 году я принял решение оставить эту службу и переехать в Париж — один из крупнейших медицинских центров мира, открывший с давних пор двери своих клиник и больниц врачам всех стран, ищущим научного и практического совершенствования.
Я хорошо знал, что тот же самый Париж наглухо закрыл для тех же врачей все пути легальной врачебной работы как источника существования. Но к тому времени в недрах существующего много веков Парижа французского сам собою образовался никем ранее не предусмотренный «русский Париж», который давал русским врачам какую-то возможность существования.
В течение последующих 13 лет мое клиническое и научное совершенствование протекало в парижских университетских клиниках и городских больницах, а практическая деятельность в течение 21 года — в поликлиниках, амбулаториях и стационарах «русского Парижа».
Прожитые в «русском Париже» годы доставили меня лицом к лицу с русской послереволюционной эмиграцией. Я очутился в самой гуще населения «столицы» несуществующего на карте эмигрантского «государства», наблюдал ее повседневную жизнь, радости и огорчения, надежды и разочарования, неистовства и исступления, старение, одряхление и вымирание…
Об этом я расскажу в последующих главах.
В один из июньских вечеров 1926 года я простился с болгарской землей, о которой навсегда сохранил самые теплые воспоминания.
Дунайский пароход увозил меня в Вену. Оттуда поезд — в Швейцарию и Францию.
6 июня 1926 года я прибыл в Париж, в котором прожил безвыездно 21 год.
В 1923–1927 годах происходило массовое переселение русских эмигрантов во Францию из стран Балканского полуострова и Германии и в несколько меньшей степени — из Прибалтийских стран, Чехословакии, Польши и Румынии. Именно в эти годы окончательно определилась «география» эмиграции и образовался своеобразный центр ее — как часто в те времена называли столицу несуществующего на карте эмигрантского государства.
Это переселение не было случайным. В основе его лежали те самые движущие силы, которые управляли и управляют капиталистическим миром, то есть в конечном счете интересы социальной верхушки капиталистического общества.
Чтобы пояснить вышесказанное, надо начать издалека.
Франция понесла в первую мировую войну тяжелые потери в людях и вышла из нее в значительной степени обескровленной. Естественно, что эти потери задели почти исключительно мужскую половину населения, и притом больше всего цветущий возраст. К этому надо прибавить еще и то обстоятельство, что в течение десятилетий смертность во Франции превышала рождаемость.
Прогрессивное уменьшение народонаселения было для Франции одной из самых жгучих проблем государственного масштаба во все годы после первой мировой войны.
Волновала она и политиков, и социологов, и экономистов, и медиков. Немало тревог причиняла она по понятным причинам и верхушке промышленного мира, которому в этих условиях пришлось призадуматься над вопросом о создании резервов рабочей силы. Наконец, экономическая конъюнктура, сложившаяся во Франции в начале 20-х годов, немало способствовала тому, что импорт этой силы сделался для крупной промышленности насущной необходимостью.
Курс франка неуклонно падал и к середине 20-х годов достиг одной пятой своей довоенной стоимости, выраженной в золоте. Падение курса франка по отношению к фунту стерлингов, доллару, гульдену, шведской кроне и другим «крепким» валютам и связанная с этим дешевизна французских товаров для иностранных покупателей повели к тому, что количество заказов на эти товары стало быстро расти.
Французские газеты заговорили об «эпохе процветания». Правильнее было бы назвать этот зигзаг капиталистической экономики не процветанием, а мыльным пузырем, которому рано или поздно уготована естественная судьба: он лопается при всех обстоятельствах. Лопнула в конце концов и разрекламированная «эпоха процветания». Об этом я расскажу в одной из последующих глав.
Но так или иначе, в середине 20-х годов французские промышленники ликовали и подсчитывали барыши от полученных заказов. Единственное, в чем они испытывали нужду, — это в дешевой рабочей силе. Найти эту силу было нетрудно.
За все время моего пребывания в чужих краях ни в одной из стран капиталистического мира за пределами обескровленной Франции не было недостатка в безработных. Острота этого вопроса для каждой страны определялась лишь количеством их. Если, например, в Англии число безработных на 50 миллионов населения не превышало 1 миллиона, то такое положение признавалось до некоторой степени «терпимым», во всяком случае не выходящим за пределы понятия хронической болезни. Об «обострении болезни» начинали говорить в том случае, если это число переваливало за 1,5–2 миллиона. Если же оно подходило к 3 миллионам и выше, то английская общественность начинала бить в набат.