Возвращаясь к своему повествованию, хочу сказать, что для Гембицкого отношение ко мне не было исключительным. Он многим был близок, но и ему многие были близки. Его добро выражалось по-разному, очень индивидуально, но всегда, как он говорил, «глубинно» и действенно. Человек как бы «застревал» в нем, становясь объектом сопереживания, контроля и помощи. Он видел людей, особенно молодых, не в сиюминутном измерения, а в их развитии. Он не констатировал, а прогнозировал, причем гораздо оптимистичнее, долговременнее и точнее, чем мог сделать это сам человек. Можно было бы подумать, что он «управляет» (руководит) тем, о ком он заботится, на самом деле он, лишь лучше видя закономерно сильные качества человека, способствовал их развитию. Он определял свою позицию по отношению к каждому и проявлял ее предложением реальной пользы. Демагогом он не был никогда.
Это было в его отношении к Л. В. Чирейкину, блестяще защитившему по окончании адъюнктуры диссертацию. Тепло, доверительно, где-то даже на равных он относился к А. Я. Холодному, клиническому ординатору, ставшему со временем видным трансплантологом. Может быть, особенно тесные длительные отношения были у него с Александром Семеновичем Мищенко, ассистентом кафедры, человеком противоречивым, но, несомненно, талантливым, отличавшимся работоспособностью и новаторством. И это несмотря на холерический характер последнего, излишнюю открытость, взбалмошность и многословие, то есть качества, противоположные тем, которые были свойственны самому Е. В.
Были и такие сотрудники, которые его раздражали или не были ему близки по своей сути, но и в отношении к ним это выражалось чаще в подчеркнутой отстраненности. Он их не отталкивал, но и не сближался с ними, да и они не нуждались в нем, а может быть, не дотягивались до него.
Профессиональные отношения наши складывались постепенно. У меня не было опыта конструирования диссертационной работы, библиографического поиска, не говоря уже об обработке получаемого материала, осмыслении и оформлении собственных данных. Я не владел этим специфическим литературным языком, тем более что меня просто распирало от образности. Мне было трудно и… одиноко. Когда я говорил ему об этом, он, по-доброму улыбаясь, давал мне понять, что муки эти должен преодолевать каждый, кто выбрал этот путь. Не стоит только отчаиваться, бояться собственных решений и ошибок. Все придет в свой срок, говорил он.
Как-то шли мы по ул. Комсомола в сторону Пироговской набережной и, несмотря на мой расстроенный вид, он мечтательно и твердо говорил: «Вы будете писать книги!» Это даже обижало, потому что в ту минуту я затруднялся в гораздо меньшем. Когда мы приходили в библиотеку, каждый из нас молча рылся в каталоге. Работали порознь, но вроде бы и вместе. Выходили на перекуры (он тогда курил), обменивались мыслями о прочитанном. Помогал? Да нет, просто был рядом, умел быть рядом.
В то время вспоминал я и другого, самого раннего своего учителя – Георгия Николаевича Гужиенко – преподавателя кафедры детских болезней ВМА, под руководством которого, в 1954—1956 гг., я сделал первую свою научную и печатную работу в клинике М. С. Маслова, видного педиатра страны. Называлась она «Хлориды крови и мочи при ревматизме, пневмонии и бронхиальной астме как аллергичеоких заболеваниях у детей». Работать приходилось с 5—6-летними ребятишками, ставить им горшочки для обора суточной мочи. Собирали, за исключением той, которую… Но работа получилась хорошая, даже по строгим меркам Маслова. Правда, когда я выходил из строя слушателей на Боткинской и направлялся в детскую клинику, народ смеялся: «Кириллов пошел меконий титровать!» Г. Н. Гужиенко, собирая нас на заседание кружка, говорил: «Наука, ребята, это хомут. Можно жить без него, работать, ходить с женой в кино и быть счастливым. Но если без этого хомута ты несчастлив, надевай его, но ищи такой, чтобы впору пришелся, иначе шею натрешь. Наденешь хомут, не говори, что ты выше того, кто в кино ходит. Важно быть счастливым. Хомут может быть условием счастья. В науке, как в любви, – и трудно, и больно, и сладко». Через 10 лет то же самое говорил и Гембицкий: сам ищи, сам носи, сам делай свое счастье. Все учителя в главном совершенно одинаковы…
Осенью 1964 г. в Москве проходил 4-й съезд российских терапевтов. На одном из секционных заседаний я выступил с докладом о нарушениях водно-солевого обмена при сердечной (и легочно-сердечной) недостаточности. На такой высокой трибуне я был впервые. Таблицы мне помогал вешать тогда еще мало известный пульмонолог Мухарлямов. Слушали меня профессора Н. А. Ратиер, М. Я. Ратнер, А. К. Мерзон, Р. Г. Межебовский. В зале сидел и Е. В. Гембицкий. Видимо, у меня получилось, так как даже очень строгие люди меня поздравляли… После заседания мы пошли в ресторан при гостинице «Москва» отмечать мой успех. Кроме меня и Е. В. были еще врачи из Ленинградской областной больницы. Пили шампанское с коньяком (оказалось, что это и есть «Северное сияние»). А затем вечером долго бродили по Москве… Когда расстались, я вспомнил, что забыл в гардеробе ресторана рулон с таблицами…
Как-то Е. В. пригласил меня на занятие, которое он проводил со слушателями 2-го факультета (усовершенствования врачей), с тем, чтобы, опираясь на свои диссертационные познания, я рассказал им о физиологии и патологии водно-солевого обмена и методах его исследования. Предложение было лестным. Я рассказал им о соотношении электролитов в средах организма, об их физиологическом значении и т. п. Мне казалось, что мой педагогический дебют был удачным, но одному из слушателей рассказанное оказалось непонятным. И мне пришлось повторять изложение заново, при этом я не смог скрыть своего раздражения. Позже Е. В., поблагодарив меня за помощь на занятии, сказал мне, что нет плохих слушателей, есть плохие педагоги, и что мне нужно учиться скромности и педагогическому терпению. Он готовил меня.
Он очень любил медленные прогулки по Пироговской набережной с кем-нибудь из кафедральной молодежи. Нередко и я был его спутником. Говорили и о делах, но больше о жизни, каких-то наблюдениях, каких-то людях. Бывало, говорили о личном, о невзгодах. Он никогда не торопился, вслушивался, сопереживал, умел «развести чужую беду». Или просто любовались Невой, какой бы ни была погода, Нева всегда была прекрасной. Кто знает, может быть, она вызывала у него родные волжские ассоциации.
Таких и менее значимых воспоминаний – много. Иногда мы с ним заходили в закусочную (у Витебского вокзала, на Невском и т. п.), брали пирожки с мясом и яйцом и по стакану томатного сока. То ли пирожки были вкусные, то ли сок свежий, но нам было хорошо. В эти минуты мне иногда казалось, что я… с отцом. Он и мой отец и внешне были похожи. Меня это смешение образов даже пугало. Возможно, что и в его отношении ко мне было что-то отеческое, и ему это тоже было необходимо. Конечно, это преувеличение, но что-то в этом – правда.