Доктор Дарвин ни единым словом не помянул блекнущий домик священника. То ли по собственной доброй воле, то ли по воле обстоятельств он изменил своим прежним намерениям, объясняя это тревогой о здоровье сына. В Южной Америке Чарлз перенес затяжное и жестокое заболевание, диагноз которого доктор Дарвин, как ни изучал симптомы и последствия, не мог поставить. Тем не менее он объявил, что по состоянию здоровья Чарлзу не следует поступать на постоянную службу. Постепенно Чарлзу становилось все хуже, так что, в сущности, целых сорок лет его терзали «слабость, быстрая утомляемость, головные боли, бессонница, обморочные ощущения и дурнота». Со временем малейший отход от привычного распорядка жизни стал грозить несчастьем. Получасовой разговор с незнакомым человеком мог повлечь за собой бессонную ночь. Один час в церкви мог вызвать головокружение и тошноту. Большую часть жизни он проводил на диване, восстанавливая силы после коротких промежутков, когда он работал или двигался. В минуты утомления ему даже книжку удержать в руках становилось не под силу. И хуже всего, что внешне он выглядел крепышом. «Все твердят, что у меня чудесный, цветущий вид, — с обидой писал он Гукеру в 1849 году, — почти все думают, что я притворяюсь, — правда, Вы к таким не принадлежали никогда».
Доктор Дуглас Хаббл убежден, что он притворялся или, во всяком случае, что это недомогание объяснялось причинами психического характера, было вызвано особенностями окружающей обстановки и, по милой иронии, главным образом как раз самим эскулапом-родителем, озадаченным болезнью сына. Холодное, угрюмое тиранство доктора Роберта Дарвина привело к тому, что у него в гнезде выросли «хмурые, неудовлетворенные дочери и неврастеники сыновья». В своем старшем сыне Эразме он до такой степени подавил всякую волю, что тот оказался ни на что не способен, кроме безропотного прозябания в холостяцком одиночестве, а у Чарлза на всю жизнь осталась болезненная потребность в ласке и нежности, которая побуждала его жену окружать его чрезмерной заботой, а его самого превратила в неизлечимого ипохондрика. Биографы Дарвина единодушно сочувствовали его многолетним страданиям и дивились, как это он мог провести столь обширные исследования, работая лишь по два часа в день. И при всем том, прочитав дарвиновскую переписку, невольно ощущаешь, что для его занятий нездоровье было очень кстати; оно давало ему возможность сосредоточиться, ни с чем не считаясь, избегать всего, что могло отвлечь внимание, начиная от официальных обедов и кончая чтением философских и религиозных книг. Уже на склоне лет он объяснял одному священнику, как из-за физической слабости все время чувствовал, что ему «непосильны глубокие раздумья о самом сокровенном, чем может быть полна душа человеческая». Доктор Хаббл полагает, что недуги Дарвина были не только злом, но и определенно приносили пользу: «Неспокойными бессонными ночами деятельный мозг его мог без помех вынашивать обобщение, а наутро за два часа наблюдений и записей гипотеза подвергалась трезвой проверке и работа за день была завершена».
Доктор Хаббл допускает, что до некоторой степени болезнь Дарвина могла объясняться и наследственным предрасположением. Автор другого тонкого диагноза, доктор Уолтер С. Альварес, особо подчеркивает именно этот фактор, находя у Дарвина астению, или «физиологическую неполноценность». Нервное напряжение подчас проявляется в виде нарушений внутреннего характера и, если верить доктору Альваресу, может быть следствием неустойчивости нервной системы, близкой к психическому заболеванию. Обыкновенно это наблюдается в семьях, где есть случаи сумасшествия или других серьезных психических расстройств. У Чарлза дед по отцовской линии, Эразм, «сильно заикался и имел другие странности». Его дядя, тоже Эразм, кончил жизнь самоубийством; отец заикался и страдал повышенной возбудимостью; брат — подчаc с юмором — жаловался на умственное переутомление, слабость и провалы памяти. Со стороны матери две тетки отличались чудачествами, а дядя, Томас Веджвуд, страдал приступами депрессии, «почти неотличимыми от безумия».
Вскоре по приезде в Англию Чарлз навестил своего кумира. Чарлзу Ляйеллу было тогда лет сорок. Состоятельный сельский дворянин, ставший ученым, красивый, осанистый, он любопытным образом сочетал в себе шотландскую расчетливость с щедрой увлеченностью и бескорыстной преданностью науке, хрестоматийную рассеянность и отрешенность ученого с приветливостью и открытым, общительным нравом. Он удивил Чарлза своим неподдельным интересом не только к его странствиям, но и к его взглядам. Зашла речь о коралловых островах. Ляйелл уже дал им объяснение: он считал, что это кратеры потухших вулканов. Беда только, что во многих случаях не удавалось обнаружить никаких свидетельств вулканической деятельности, и, кроме того, коралловые отложения уходили на такую глубину, где живые кораллы существовать не могут. Чарлз несмело изложил собственные соображения. Да, разумеется, при жизни кораллы находились на мелководье, но по мере того, как отложения росли вверх, дно океана очень медленно опускалось.
Ляйелл был весь внимание. Он задавал осторожные вопросы. Доказательства Чарлза были убедительны, как и сама его теория. Неожиданно Ляйелл вскочил со стула и, восторженно пофыркивая, принялся расхаживать по комнате. Какая чудесная простота! Совершенно правильное объяснение, куда убедительней его кратеров! И к тому же — возможность истолковать природу возвышений и впадин по всему Тихому океану. И снова Чарлз простодушно удивился. Он и не подозревал, что сделал такое важное открытие. И еще он заметил, что Ляйелл относится к биологической эволюции гораздо терпимей, чем можно было предположить по его «Началам геологии». Герои науки редко выдерживали в глазах Чарлза испытание личным знакомством. Великий ботаник Роберт Броун[44], с которым он познакомился как раз перед отплытием «Бигля», до смешного боялся сказать лишнее слово о своих открытиях. Гумбольдт — Чарлз встретился с ним на званом завтраке после, возвращения в Англию — был совсем не по-геройски оживлен и болтлив. А вот Ляйелл — тот успешно выстоял на своем пьедестале много лет, хоть и ему не раз грозила опасность потерять равновесие и рухнуть вниз. Чарлз надолго сохранил благодарную память о том, сколько дали ему «Начала геологии». Он находил все больше причин ценить практическую умудренность Ляйелла и потом, когда дарвинизм начал превращаться в целое государство в мире науки, с обширными и независимыми деловыми связями, любовно величал его своим «министром финансов». Однако Чарлз с его наметанным глазом наблюдателя никогда не был большим поклонником шотландских и общежитейских добродетелей. «Ляйелл слишком ценил положение человека в свете, и это представлялось мне самым уязвимым его местом. Он имел привычку как вопрос, первостепенной важности обсуждать с леди Ляйелл, стоит ли принять то или иное приглашение». Возможно, Чарльзу казалось отчасти нелепым, что Ляйелл, строго ограничив себя всего тремя приглашениями в неделю, заранее, «словно великую награду, предвкушал, что в преклонном возрасте позволит себе чаще выезжать по вечерам».