— Кто там?
Оказалось — это Мария Федоровна Андреева. Она сказала:
— Немедленно будите Анатолия Васильевича!
— Но — время, он уже спит, как я могу…
— Будите! — был приказ, — дело идет о жизни человека!
Секретарь с возможными предосторожностями будит Анатолия Васильевича.
— Что такое? — недовольно спрашивает тот. — Что случилось такое экстренное?
— Звоните немедленно Владимиру Ильичу!
— Что вы, Мария Федоровна, четвертый час! Вы с ума сошли!
— Звоните немедленно, иначе будет поздно. Погибнет замечательный поэт!
— Кто такой?
— Гумилев.
Анатолий Васильевич, Скрепя сердце, позвонил Владимиру Ильичу. И услышал категорическое:
— Нет! Мы не можем целовать руку, которая направлена в наше сердце! — и положил трубку[32].
В 1951 году мне довелось побывать в Новосибирске с остановкой в Свердловске. Там шла моя пьеса, кажется, «Семь волшебников». Ставил режиссер Павел Сыров. И вот он повел меня в дом инженера Ипатьева, который помещался на той же улице, что дом Сырова, — напротив. Нас сопровождал какой-то товарищ из горкома партии. В то время в этом здании размещался парткабинет. Только что был закончен ремонт. Мы спускались вниз, в сводчатый свежевыбеленный подвал. На полу лежала груда очень толстых досок. Я заметил, что посередине каждой доски были врезаны кусочки другой породы дерева. То же было и на полу. Я спросил, что это такое? Сопровождавший нас объяснил, что эти доски остались от перегородки, которая до сего дня разгораживала подвал. Когда белые были уже совсем близко от Свердловска, именно сюда свели Романовых.
Я вообще удивлялся, как равнодушно отнеслись к судьбе Николая и всей семьи Романовых его соратники. Ни одной сколько-нибудь заметной попытки освободить их… А потом понял: поезд уже ушел. Исторически Николай никому уже был не нужен. Роль была сыграна.
— Чтобы предупредить возможное вмешательство извне, было принято решение ликвидировать Романовых, — рассказывал нам работник горкома. — Во дворе был заведен грузовик, чтобы заглушить нежелательный шум. Потом, разбудив, всю семью свели вниз и расстреляли. Кровь казнимых брызгала на перегородку и на пол. Говорят, Николай был чрезвычайно спокоен, женщины страшно кричали, а наследник… — наш спутник махнул рукой и добавил, — лучше не говорить… Когда в Свердловск ворвались белые, они сразу же бросились в подвал и места на стене и полу, куда попадала кровь, вырезали, как святую реликвию. Когда мы отогнали их, пришлось заделывать дырки, — закончил свой рассказ наш провожатый.
Вот и происхождение замеченных мной «инкрустаций»!
Сейчас о гибели Романовых много пишут, есть даже пьеса, дом Ипатьева давно взорван, дело об их расстреле обросло множеством легенд, домыслов…
Я смотрел на доски. Завтра их вынесут наверх, во двор, и распилят на дрова… Трехсотлетняя династия…
Легенда упорно отрицает роль Ленина в этом расстреле. Будто бы телеграфировали в Москву и получили ответ: решайте на месте! Ленин, как известно, не был склонен колебаться в подобных ситуациях.
Мир обвиняет нас, что Романовы были казнены без суда. Но не дай бог и такого суда, который устроила французская революция Марии Антуанетте! В виде обвинений ей было предъявлено, что она склоняла к сожительству своего восьмилетнего сына! Спасибо за такой суд.
Кстати, давно уж я читал статью в «Комсомолке». В ней шла речь об очередных претендентах на романовские миллионы. Сарказм в адрес незадачливых соискателей был у автора статьи безмерен, и он, торопясь выболтать то, что слышал, написал: «Они расстреляны давно — это точно известно — и мало того, что расстреляны, с ними расстреляна и прислуга, не пожелавшая покинуть своих хозяев»[33]. Ничего себе подтверждение!
А ведь совсем незадолго до этих событий «вождь мирового пролетариата» воспринимался совсем по-другому. Грузинский режиссер Григорий Лордкипанидзе как-то рассказал мне, что в Грузии еще в 50-е годы доживала свой век какая-то знаменитая стенографистка, работавшая чуть ли не на всех партийных съездах. Она очень высоко оценивала политическую мудрость такого деятеля, как Н. Чхеидзе. Никто, по ее мнению, так не чувствовал обстановку, как он.
— Сказать во всеуслышание, что нет сейчас такой партии в России, которая могла бы взять власть! — говорила она. — Это ли не блестящий анализ положения того времени?
Потрясенные слушатели пытались ей объяснить, что нашелся человек, который не согласился с подобным утверждением и заявил, что такая партия есть — и это большевики!
— Кто это мог сказать? — изумлялась стенографистка, презрительно поводя плечами.
— Но это же общеизвестно! Ленин! Сам Ленин!
— Ленин? Не знаю… Тогда он произвел на всех нас ужасное впечатление! — непримиримо заканчивала разговор поклонница Чхеидзе.
Отделенный от этого события семью десятками лет, я до сих пор не устаю поражаться какому-то особому чутью, безусловному инстинкту, который руководил мамой. Она словно что-то видела и сообразно с этим планировала жизнь семьи. Например, поехать в деревню летом 1917 года. Почему? Зачем? Очевидно, у нее была давняя мысль — посмотреть, не может ли деревня стать каким-то резервом для нас на всякий случай, мало ли как сложится жизнь.
Итак, лето 1917 года. Мы едем в деревню, на родину отца. Посмотрим, что это такое. Мама рассказывала мне, как лет 12 тому назад она с папой и двумя маленькими детьми — мне было полгода, Андрею — два, Али еще и вовсе не было — ездили на родину отца, в Сигеевку.
Вдова деда постаралась не ударить в грязь лицом перед столичными гостями. Был организован роскошный пикник с выездом в поле. Любители сельского жанра могли полюбоваться на жниц в живописных одеждах — шел самый разгар жатвы. Приглашенные славили хозяйку, глазея на петербургскую родню, исподтишка критикуя жену Дмитрия Андреевича. «Больно горда», — перешептывались они.
Еще сохранившая остатки былой красоты вдова деда упивалась своим положением — она играла роль хозяйки имения. Работавшие окрест на своих полях сигеевцы хмуро взирали на это непонятное им веселье. «Полупани» — так звали они вдову Андрея Миновича и никогда не считали ни ее, ни ее детей своими, деревенскими. Маме же вообще ничто здесь не было мило. Она видела воочию, куда уходят деньги, которые беспрестанно слал сюда ее муж, наш отец, отнимая их у собственных детей.
А тут еще вдруг куда-то исчез Андрей. Занятая мной, полугодовалым, а я был, по слухам, весьма трудным ребенком, мама препоручила какой-то родственнице следить за Андреем, та увлеклась праздничной суетой, а ребенка и след простыл. Бросились искать, искали долго, упорно. Андрей, тогда еще его называли Люля, Люленька, вошел в рожь и пошел себе. Рожь в тот год уродилась густая, из-под ножек ребенка выпархивали какие-то птицы, колосья над его головой качались, полные тяжелым зерном, а он шел и шел, не слышал, как звали его, как искали… Шел и тихо плакал. Он не умел громко заявлять о своем существовании, как это делал я. К концу дня его еле-еле нашли. Таковы были первые впечатления мамы от деревни.