Ознакомительная версия.
Сейчас прелестный вечер, только что над нами пролетел наш аэроплан со страшной быстротою, вероятно, по ветру. Ник[олай] Федор[ович] тихонько наигрывает на гитаре. Я выскакиваю: раздаются в воздухе пулеметные выстрелы, т. е. происходит воздушный бой. Я вижу два аэроплана, которые идут в противоположные стороны, – значит, бой кончился или, по существу, авиаторы серьезно его не приняли.
Итак, Ник[олай] Федорович наигрывает на гитаре. Мы шутим с ним по этому поводу: надо нам сыграться – я буду петь, а он аккомпанировать, а там мы не пропадем. Все это, конечно, зубоскальство, но в нем звучит определенная тенденция тревоги за будущее. Я страшно с этим борюсь и стараюсь всех обнадежить, особенно когда раздаются голоса о возможности лишения пенсий. Увы, многие так думают, и не потому что боятся мести или произвола товарищей, а потому что давать будет не из чего, так как все пойдет прахом. На это я говорю: «Это будет разгромом целой страны, а к чему тогда-то и иное отдельное существование, и не все ли равно, будет ли питаться подаянием бедный человек, потерявший родину, или у него останутся какие-то крохи». Я сбиваюсь все на грустный тон, моя несравненная женка, хотя сейчас у меня на душе не так-то уж плохо, – много, напр[имер], лучше, чем было вчера, или бесконечно лучше, чем у моего корп[усного] командира, судя по рассказам Ник[олая] Федоровича, которого я сегодня командировал в корпус со своими соображениями и вопросами.
Давай, моя радость, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню и деток. А.
6 июля 1917 г.Славная моя женушка!
Обычно я сажусь тебе писать после обеда, а сейчас я вырываю несколько минут до обеда. Ночью на фронте была сильная стрельба, и мне пришлось спать недостаточно прочно: командиры полков с теперешним составом очень нервничают, слабо разбираются в обстановке, и мне приходится объяснять и успокаивать. Даже офицеры впадают в недоумение: каким образом я, находясь в 5–6 верстах от фронта, яснее и скорее выясняю положение, чем командиры, находящиеся в 1,5 верстах.
Вчера у меня был комкор (Обручев), и мы с ним разболтались; он коснулся Анатолия Иосифовича (или наоборот) и назвал его просто подлецом; он добавил, что также его называют и еще три генерала, и назовут. Из последующего разговора выяснилось, что подлость моего приятеля сводится к полному недержанию своего слова – «с ним говорить можно только при свидетелях… откажется», и в панической трусости. По-видимому, все в этом, и это последнее объясняет и первое. Комкор говорит, что при всяком огне, а особенно пехотном, Ан[атолий] Иос[ифович] теряет всякое самообладание, все бросает (напр[имер] свой полк) и утекает в тыл… Его же ум, уменье говорить, тактическую подготовку комкор очень хвалит. Когда-то я негодовал по этому поводу, но, насмотревшись на войне, слишком познакомился с этой болезнью – у иных она бывает прямо ужасна. Таковы во 2-й к[азачей] св[одной] – Володин, Черный, Федоров, Завадовский и т. д. и т. д.; таковые были и у меня в полку – сейчас имена не приходят в голову; таковых немало я видел и потом на своем боевом пути. Но слышать об Ан[атолии] Иос[ифовиче] нечто подобное мне было очень неприятно: он такой простой и добрый, а между тем, многое мне теперь ясно, а когда он крутил, я ничего не мог понять.
Сегодня с одним офицером, который выезжает в Киев, я думаю послать тебе 400 руб., в числе которых 66 руб. Осипа, которые он получил за своего Георгия. Моего еще из Петрограда не выслали, но это теперь обычно, и ждать придется немало. Во время обеда получил твое письмо; ты, оказывается, до 26.VI ничего еще от меня не получила, хотя я, начиная с 12-го, пишу каждое четное число, т. е. всего написал 13 писем, считая и это; кроме того, послал тебе телеграмму. Бедная моя женка совсем измаялась, но что же, родная, сделаешь с нашей сволочной почтой? В Готтентотии живем, и больше ничего.
Твои вырезки интересны, и две из них – «Аутодафе» и «По Шариату» – я тотчас прочитал товарищам, посмеялись.
Сейчас раздался выстрел, и мне показалось, что это бросил аэроплан бомбу в наше расположение (неделю тому назад он это и сделал), но оказалось, что это была над нами шрапнель. Так как меня окружает всё мирная братия – телефонисты, телеграфисты, писари, обозные, – то все это шарахнулось – кто в рубашке нижней, кто как – или под телеги, или под палатки… Я закричал: «Спокойно!», чтобы привести ошалевших в чувство. Но как глупа и забавна эта паника! Лезет под палатку! Тоже нашли спасение, даже хотя бы от шрапнели. Твоя демонстрация типична. За все это запасные полки начинают приниматься всурьез, и есть данные, что пустят в ход все средства. Да они уже и применяются. Товарищи начинают расписываться в слабости и беспомощности своих рецептур и пускают на сцену все того же казака (напр[имер], в Ниж[ний] Новгор[од] посланы казаки с артиллерией). Спрашивается, зачем было огород городить, зачем было с пренебрежением отказываться от того, что испытано веками и, увы, неотменимо на нашей грешной земле.
Твоя вырезка о земле в принципе мне, конечно, давно известна, и теперь мне было интересно только освежить в памяти цифровой материал.
Ты, может быть, помнишь одного из моих товарищей по Академии, еврея. Вчера мне Обручев рассказал про него, что он со всем своим домом снялся с насиженного места и доехал до Ивана Львовича, где его и «дом» перехватили и начались обсуждения казуса. Хотя это и печально, но я все же не мог удержаться от смеха; он заслужил, так как слишком заползал пред малыми своими: они это одобряют, но из груды одобрительного материала вытаскивают безделицу, называемую уважением.
Если бы меня выбрали почетным казаком Камышевской станицы, я бы не прочь был пойти к Каледину; Араканцев – это мой товарищ по Академии, и когда я – помнишь – с Паней ездил в Михайловскую, я в Урюпинской заходил к Араканцеву, и мы много с ним тогда проговорили и провспоминали прошлое. Сверх того я убежден, какие бы ни свершались в России пертурбации, на Дону было и останется спокойно. Мне приходило даже иногда на мысль сплавить вас всех на Тихий Дон. Я думаю, моя радость, что хотя теперь ты уже давно получила ряд моих писем и успокоилась, – неужели из 13 ни одно не дошло, – за это одно можно было бы Церетели проклясть на семи всел[енских] соборах. Есть подсчет наших успехов: 35 т[ысяч] пленных и т. д. В прошлом году было 420 т[ысяч]… разница, вскрывающая глубокие раны.
Давай, золотая, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
8 июля 1917 г.Дорогая женушка!
Ознакомительная версия.