Вчера были письма от Фондаминского и от Рощина. Илюша пишет о «Башкирцевой», что статья «прекрасная» и чтобы я присылала и присылала в «Последние новости» материал. Рощин будто бы видел Алданова, который «увлечен» (не могу себе представить Алданова чем-нибудь увлеченным) статьей, хотя и считает Башкирцеву все же гениальной.
В доме идут нескончаемые разговоры о Париже. Подводятся счеты. Делаются проекты. И.А. по-прежнему говорит, что в Париж до смерти ехать не хочет, но уже ничем не может заниматься, целые дни ходит, пишет письма, беспокоится и, видимо, уже на отлете.
Ходили гулять. И.А. вдруг стал говорить, что было бы хорошо, если бы я написала книгу о Башкирцевой.
2 мая
Грасс
Сегодня первый раз выспалась и от этого начинаю понемногу приходить в себя. Последний месяц в Париже, вечер И.А., наш отъезд и болезнь И.А. совершенно истомили меня, и я только сегодня, на пятый день по приезде сюда, более или менее начинаю видеть то, что за окнами, соображать яснее, вообще что-то видеть и понимать.
Из нашего сложного путешествия в Грасс через Биарриц в памяти моей всплывает только некоторое, всего вспоминать не хочется. Было слишком много неприятного, главным образом из-за неровности И.А., отражавшейся всю дорогу на нас. Вспоминаются особенно мумии, виденные в Бордо, их по-разному искаженные, изъеденные лица, висящие языки в разверстых ртах, старуха, показывавшая их нам, освещавшая лампой то один, то другой костлявый призрак в четырехвековых лохмотьях и бесцеремонно щелкавшая наперстком по этим языкам и коже на груди, обратившейся в крепчайший сафьян. Потом моя чистенькая холодная комната в отеле, в Биаррице, где, как и в Бордо, мы только переночевали, потом виденье Лурда, его грота под скалой с желтыми пятнами пламени свечей и черно-снежные Пиренеи в окне мчащегося поезда.
В Грассе И.А. в первый же день слег. У него оказалась ангина. Я бы, вероятно, совершенно пала духом, если бы не присутствие Илюши, при котором я всегда чувствую себя лучше. Раздражительность И.А. переносится легче при его легких дружеских кивках, ободряющем шепоте:
– Пустяки… Через три дня будет здоров. И ничего у него нет серьезного. Если бы это было у меня – никто бы и не заметил, я бы на ногах переходил…
Иногда, когда мы с В.Н. уж очень забегаемся и изнеможем, он говорил мне все тем же шепотом:
– Вот я теперь читаю об Империи. Вот это и есть Империя. Талант и все дано, а в самых пустячных вещах – беспомощность, младенчество…
Я знаю, что в глубине души ему, может быть, до меня нет никакого дела. Но внешняя его веселость, твердость, неизменное ровное настроение духа влияют на меня необыкновенно. Он иногда за столом, где обычно у нас ведутся все почти беседы, говорит, обращаясь к В.Н., но явно для меня:
– С тех пор как я понял, что жизнь – восхождение на Альпы, я все понял. Я понял, что все пустяки. Есть несколько вещей неизменных, органических, с которыми ничего поделать нельзя: смерть, болезнь, любовь, а остальное – пустяки.
Он много говорит со мной о прочитанном. Сейчас он готовится к статье о русской Империи и читает все, что было написано о ней, между прочим, много мемуаров. Говорит, что они поразительно бездарны, и, читая их, поражается, как узок тот круг, в котором жили «стоящие у трона»: «Несколько десятков семейств, полк, и это все. Ни чтения, ни страны, ни народа».
Я читаю «Записки Сушковой», и там, правду сказать, это так и есть. К сожалению, я очень тупа сейчас, читаю урывками, устаю чуть ли не через каждые два часа, и от этого все у меня еще не ясно.
Начинаю чувствовать только одно: благословенную, исцеляющую деревенскую тишину, отсутствие ненужных утомляющих людей, прелесть деревенской южной весны. Даже высохшие, померзшие в этом году пальмы, эвкалипты и лимоны не так уж огорчают меня, хотя это целое бедствие и, вероятно, надолго.
Несколько раз в день мажу горло И.А., бегаю в аптеку, в лавки в город, мою вечером посуду и целый день вперегонки с В.Н. исполняю поручения И.А. Был доктор, француз. Сказал, что у И. A. une belle angine[59], и напугал возможностью нарыва в горле. И.А. присмирел и стал как-то вдруг терпеливей, видимо, опасность его немного утихомирила.
Читала ему вслух письма Рильке «К молодому поэту». Читая, волновалась ужасно, т. к. нашла в них много важного, точно отвечающего на столь беспокоящие меня сомнения. И.А. все говорил мне:
– А сколько раз я это говорил? Веришь Рильке, потому что он далеко, а я близко… потому что меня видят в подштанниках, потому что говорю иной раз, как все, чепуху, а ума нет, чтобы это разделять!
Сегодня он тихий, умилительный.
Илюша ездил в Канны, в церковь на двенадцать Евангелий. Вернулся к десяти вечера. Сидел перед сном у И.А., все шутил, уверял, что все пустяки, и на всех подействовал ободряюще. На меня взглядывает с улыбкой и говорит, что я уже розовею, а когда приехала, смотреть было страшно.
3 мая
И.А. как будто лучше. Утром, несмотря на сильный дождь, ходила в город в аптеку. Эти ежедневные путешествия по поручениям – мои единственные выходы из дому, и я по пути торопливо вдыхаю свежесть и холод весны, зелени, мокрых цветов и листьев, наслаждаясь этим всем мимоходом.
Пришло письмо от Зурова. Он пишет, что был вторично болен и потому не писал. Письмо длинное и сердечное. Он едет на Пасху в какую-то командировку по пограничным деревням, где устраиваются питательные пункты. «Знаю, что сердце заболит, когда увижу лес на той стороне…»
Илья Исидорович, которому я дала прочесть письмо, заметил только, что в нем есть некая литературность, что в его глазах недостаток. Мне кажется, что наше отношение к Зурову представляется ему преувеличенным. Он все спорит с В.Н. о Рощине: она силится доказать, что из Р. можно было что-нибудь сделать, а он на все отвечает, что у него «пошлый талант», если он только есть, и что такие в настоящую литературу не проходят.
5 мая, католическая Пасха
Как-то скучно. Праздника в доме нет, по обыкновению, хотя завтрак улучшен, на сладкое – сбитые сливки, пирожные. И.А. капризничает больше, чем вчера, сердится на всех, раздражен беспрестанно. Илюша смотрит на это с обычной улыбкой, приговаривая время от времени: «Это и есть Империя!»
Среди дня лежала лицом к стенке, как в минуты наибольших своих утомлений. Какой-то вопрос в душе: ну, а дальше?
День серый, на горах – холодный туман, жалобно пищит какая-то птица в саду.
6 мая
Мои стихи в «Новостях» напечатаны слитыми (три, как одно), отчего получается бессмыслица. В.Н. говорила, что И.А. закричал, увидев это: «Что они с ней сделали!», но когда я вошла к нему, стал говорить, что это, в сущности, пустяки, никто на это не обратит внимания, а в газете это вина какого-нибудь метранпажа.
И.А. первый день как ходит по дому и уже устраивает стол в кабинете, раскрывая чемоданы, раскладывая книги и вообще передвигая все с такой энергией, точно никогда и не болел.
7 мая
За обедом пили Асти по случаю выхода книги И.А. Он ласков, весел, хотя еще слаб. Я по-прежнему хожу в город два раза в день и возвращаюсь, нагруженная покупками. Как странно! Оказывается, у меня уже есть какие-то отношения с лавочниками, с портным Розини, с фотографом, с зубным врачом в городе – вообще с «населением». С каждым поговоришь, каждый на свой лад спросит: «Ну, как там у вас?» Так чужой маленький городок начинает делаться своим.
Вечером
Вышла на минуту в сад. Как надушен цветами воздух! И как все вокруг дрожит лягушиным роптаньем, точно какой-то сон, точно раденье какое-то…
А огни сквозь пар кажутся золотыми заячьими головами с тонкими, удивленно торчащими ушами. И дом с тремя светящимися окнами вверху, и пальма с толстым низким стволом и разметанной метелкой ветвей кажутся странными, точно декорацией.
А все это напомнило мне мою первую весну здесь. Так же пьяно пахла цветами темнота, так же кричали по провалам лягушки, но сердце у меня было другое, испуганное, жалкое, детское, томящееся. Разве тогда я была лучше? Разве мне было лучше? А вот мне жаль того времени, я гляжу на эту ночь и тоскую о тех отчаянных ночах…
9 мая
Старая площадь в густой тени деревьев, бой часов, фонтан, который видела я уже и под снегом в ледяных сосульках, крик играющих детей, а на верхах домов желтое солнце, и уже предчувствие провансальского лета…
Днем пололи с Илюшей дорожки в саду, обрезали засохшие прошлогодние цветы. И.А., гулявший среди всего зеленого великолепия первого почти летнего дня в своей новой красной пижаме, останавливался, смотрел на нас и говорил:
– Все это ни к чему. Трава растет, где ей Бог повелел…
Его деревенская натура не терпит никаких ухищрений над природой. Так не любит он фонтанов, парков, Булонского леса.
Целый день читаю, лежу, ничего не делаю. Вчера на ночь читала «Запечатленного ангела» Лескова. Вначале неприятно поразили некоторые выверты языка, а потом общее захватило, захватило и понесло. Превосходно. Особенно интересно о старинной иконописи. И какое устремление в середине!