Ознакомительная версия.
У Раймонда и у меня вошло в привычку совершать длинные прогулки по Парижу. Странствуя, мы как-то забрели в «Трокадеро». Наш взор упал на афишу, объявляющую о выступлении Мунэ-Сюлли, игравшего вечером в «Эдипе-царе» Софокла. Имя Мунэ-Сюлли было еще нам неизвестно, но трагедию посмотреть хотелось. Взглянув на цены, указанные в конце афиши, мы проверили содержимое кошельков. У нас было ровно три франка, а самые дешевые места, в райке, стоили семьдесят пять сантимов. Идти – значило оставаться без обеда, но мы все-таки поднялись наверх и вошли в места для стояния.
Занавес не был спущен, и постановка была слабым подражанием тому, что некоторые наши современники считают греческим искусством. Появился хор, убого одетый в костюмы, заимствованные из некоторых книг о греческих одеждах. Посредственная музыка, слащавая, бессодержательная мелодия, доносилась из оркестра. Раймонд и я переглянулись. Мы почувствовали, что потеря обеда была бесполезной жертвой, когда вдруг из галереи, изображавшей дворец, появилась фигура.
Как описать волнение, охватившее нас при первых звуках этого голоса? Сомневаюсь, чтобы в лучшие дни величия Греции театра Диониса, времени Софокла, в Риме или в любой иной стране когда-либо существовал такой голос. И с этого мгновения фигура и голос Мунэ-Сюлли все росли и охватывали все больше слов, движений и искусства, достигая такой величины и полноты, что «Трокадеро» со всей его шириной и высотой оказался слишком мал, чтобы вместить этого исполина искусства. У нас с Раймондом в нашем райке занялось дыхание. Мы побледнели. Нам становилось дурно. Слезы лились из глаз, и после окончания первого действия мы могли только обнимать друг друга в каком-то восторженном бреду. Наступил антракт, во время которого мы решили, что это апофеоз наших странствий, то, ради чего мы приехали за границу.
Началось второе действие, и великая трагедия развернулась перед нами. Мунэ-Сюлли стал танцевать. Наконец-то я увидела то, о чем мечтала – великую греческую фигуру, двигающуюся в танце. Снова антракт. Я взглянула на Раймонда. Он был бледен, и глаза его горели. Мы с трудом держались на ногах. Третье действие. Описать его невозможно. Только те, кто его видел, кто видел великого Мунэ-Сюлли, могут нас понять.
Раймонд и я так медленно и неохотно спускались по длинной лестнице, что сторожа в конце концов должны были нас попросить уйти. Я понимала, что сегодня мне открылось истинное искусство. Путь мой стал мне ясен. Мы шли домой пьяные от вдохновения и несколько недель жили под впечатлением виденного. Как далека я была тогда от мысли, что когда-нибудь буду стоять на этой самой сцене рядом с великим Мунэ-Сюлли!
* * *
С тех пор как я посмотрела на выставке скульптуры Родена, мысль о гениальности Родэна меня преследовала. Однажды я отправилась в его мастерскую на улице Юниверситэ. Мое паломничество к Родэну напоминало посещение бога Пана Психеей, с той только разницей, что я хотела узнать дорогу к Аполлону, а не к Эросу.
Родэн был человек невысокого роста, коренастый, с коротко подстриженными волосами на голове и густой бородой. Он показал мне свои произведения с простотой, присущей истинно великим. Иногда он тихо произносил название той или иной статуи, но чувствовалось, что имена для него не имеют значения. Скульптор проводил руками по своим творениям, словно лаская их, и мне подумалось, что под резцом мастера мрамор льется подобно жидкому олову. Наконец, он взял кусок глины и стал мять его в руках, порывисто дыша. От него излучалось тепло, точно от раскаленного горна. В несколько секунд он создал грудь женщины, которая, казалось, трепетала под его пальцами.
Он взял меня за руку, вывел на улицу, усадил в экипаж и повез ко мне в ателье. Там я быстро переоделась в свой хитон и протанцевала ему идиллию Феокрита. Затем я стала ему излагать свои теории нового танца, но скоро заметила, что он не слушает. Он смотрел на меня горячим взором из-под опущенных век и подошел ко мне с тем же выражением лица, с каким приближался к своим творениям. Он стал гладить мои плечи и водить руками по шее, груди, бедрам и обнаженным ногам. Он начал мять все мое тело, точно глину, опаляя меня жаром, от которого я словно таяла. Единственным моим желанием было отдать ему все свое существо, и я бы это сделала, если бы не мое нелепое воспитание, которое заставило меня отстраниться, накинуть платье на хитон и оставить его в недоумении. Какая досада! Как часто я впоследствии жалела, что мои детские заблуждения помешали мне отдать детство самому великому богу Пану, могучему Родэну. Безусловно, и Искусство, и вся Жизнь обогатились бы от этого!
Я встретилась вновь с Родэном два года спустя, когда вернулась из Берлина в Париж. Много лет затем он был моим другом и учителем.
Совсем иной, но не менее приятной была встреча с другим великим артистом Эженом Карьером. Меня повела к нему в ателье жена писателя Кейзера, которая часто жалела наше одиночество и приглашала нас к своему семейному столу, где так хорошо подходили друг к другу сидевшие при уютном свете лампы ее маленькая дочь, учившаяся играть на скрипке, и талантливый сын Луи, теперь известный молодой композитор. На стене я заметила обворожительную, странную и печальную картину. Г-жа Кейзер сказала: «Это мой портрет, написанный Карьером».
В один прекрасный день она меня повела в его дом, на улице Эжезипп Моро. Мы поднялись в верхний этаж, где Карьер жил, окруженный книгами, семьей и друзьями. В нем был заложен могучий дух, сильнее которого я не встречала: Разум и Свет. Он излучал величайшую нежность ко всему живущему. Вся чудесная красота и сила его картин была просто прямым отражением совершеннейшей души художника. В его присутствии я чувствовала себя так, как, должно быть, чувствовала бы себя в присутствии Христа. Я была полна таким благоговением, что хотела опуститься на колени и опустилась бы, не будь я так робка и сдержанна по натуре.
Годы спустя г-жа Иорска, описывая эту встречу, вспоминает: «Айседора стояла между славным Мастером и его другом, скромным Мечниковым из института Пастера. Она казалась еще скромнее, чем они, за исключением разве Лилиан Гиш; я никогда не видела американской девушки, которая бы выглядела такой застенчивой, как она в тот день. Взяв меня за руку, как берут ребенка, когда хотят подвести его к чему-нибудь достойному поклонения, Эжен Карьер сказал, в то время как я не спускала с нее глаз: „Это Айседора Дункан“. И замолчал, чтобы все могли осознать это имя».
Внезапно Карьер, который всегда говорил очень тихо, возгласил сильным, громким голосом: «Эта юная американка революционизирует мир!»
Я никогда не могу пройти в Люксембурге мимо картины Карьера, изображающей его семью, без того, чтобы не заплакать, вспомнив ателье, где я вскоре стала частым гостем. Одним из самых приятных воспоминаний моей юности является то, что семья эта приняла меня в свою среду, как друга, и открыла мне свои сердца. Часто впоследствии, когда я начинала в себе сомневаться, я думала о том, как меня у них приласкали, и уверенность возвращалась ко мне. Всю мою жизнь осеняет, как бы благословляя, гений Эжена Карьера, побуждая меня держаться высших идеалов и призывая к чистому исканию в святых тайниках Искусства. Поразительно то, что, когда горе почти привело меня в дом умалишенных, работа Карьера бок о бок со мной вдохнула в меня новую веру в жизнь.
Ознакомительная версия.