При последних словах все трое оживились, и каждый спросил на свой лад, о чем это я собираюсь подумать? Я ответил:
– Мне кажется, можно сделать настоящее, большое, трагическое сочинение, дело за драматургом. Я просил бы вас мне его подыскать.
– Но почему трагическое?! – хором вскричали все трое.
– Как же не трагическое? Вспомните, что Ленин задумал и что реально получилось. Известно, что в конце жизни он понимал это. Так что давайте драматурга.
Я говорил открытым текстом не потому, что хотел им или самому себе показаться храбрым: к этому времени мне мучительно надоело лгать и уходить от прямых ответов.
Они молча на меня смотрели. Я загнал их в угол, и они это поняли. Наконец «главный» сказал:
– Хорошо, иди домой… Будет тебе драматург.
И никто из них не донес на меня, а ведь, по крайней мере, двое могли это сделать…
За восемнадцать лет, прошедших с тех пор, они, все трое, умерли, а я все еще жду драматурга…
Церковные хоры для фильма «Бег» были написаны со скоростью для меня невероятной – за полтора дня. Я фиксировал звуки почти не задумываясь.
Алов и Наумов, всегда принуждавшие меня делать три или четыре варианта, на сей раз, сияя словно розочки, мгновенно приняли хоры и сразу же отослали меня для их утверждения к музредакторше.
Музредакторша, во все времена моего существования на «Мосфильме» тихо меня ненавидевшая, с заметной радостью тут же утвердила хоры. Теперь подошла очередь «церковного» консультанта.
Консультант, регент храма на Ордынке, остался весьма доволен и, не теряя времени, заказал мне еще один хор – уже для себя, – оговорив, однако, что нонешняя церковь за подобную работу не заплатит: нет «статьи расхода». «С Господом считаться не должно», – ответствовал я.
Исполнение предложили главному хормейстеру Большого хора Всесоюзного радио Клавдию Борисовичу Птице. Прослушав музыку, Клавдий Борисович, плача, бросился меня обнимать.
Ноты отдали в расписку. Голоса расписали за два дня. Когда я эти голоса получил, то был просто поражен: их как бы напечатали от руки и заглавные буквы имели вид старинных буквиц.
Клавдий Борисович собрал шестьдесят лбов. Десять репетиций эти грубые мужчины сидели так тихо, что было слышно, как мухи летают. Когда они в первый раз спели «Погребальный» хор, я увидел, что половина из них вытирает слезы.
Никак не могли найти солиста для исполнения партии дьячка. На записи, совсем отчаявшись, Клавдий Борисович приказал мне: «Идите к микрофону!» Я пошел, и впервые в жизни у меня появился голос, которого отродясь не было, – сразу же после записи он исчез. Когда все закончилось, ко мне приблизился парторг хора и с надеждой в голосе спросил: «Николай Николаевич… а у нас еще такой работы не будет?..»
Мы провели с Галичем наедине почти весь день, и положенные две бутылки были выпиты. Но ему почему-то не хватило, и, оставив меня в своей болшевской комнатенке, он, взяв гитару, отправился бродить по соседям и «добавил еще», расплачиваясь исполнением песен.
Вернулся он в том состоянии, в котором даже самые элементарные охранительные рефлексы уже не срабатывали. С порога, еще не успев закрыть дверь, он очень громко, на весь коридор закричал:
– Колька! Мы великая страна! Ни в одной стране мира не оценивают поэзию так, как у нас! У нас за стихи можно получить пулю!.. И я им не прощу! – Его голос, от природы обладавший глубокими унтертонами, начал переходить в какое-то жуткое, грозное рычание. – Я им не прощу ни Марину, ни Мандельштама, ни Заболоцкого! А ты знаешь, как умер Хармс? Это был робкий, тихий человек. Он никого никогда и ни о чем не просил. В начале войны они забыли его в камере, и он там тихо умер от голода!.. Я не прощу им ни Введенского, ни Олейникова, ни Пастернака! Не прощу!! Не прощу!!
Саша бросился на свою койку лицом вниз, и в его рычащем крике были слышны рыдания…
И я не могу описать, не могу!.. Я не могу описать это!
Часто, оставаясь вдвоем, Аркадич и я читали друг другу стихи – кто что помнил. Более всех он любил и помнил Блока.
Однажды я прочел ему несколько пиес из послереволюционного Волошина. Последней был «Китеж».
Едва я закончил чтение, он сразу же вскричал: «Давай читай еще раз!»
Упиваясь волошинским звуком, я прочитал «Китеж» еще раз.
Аркадич был потрясен. Он, зная дореволюционного Волошина и вовсе не ведая послереволюционного, не мог его таковым предположить, потому потрясение было особенно чувствительным. Он захлебнулся словами.
Через месяц или полтора Галич позвонил и потребовал:
– Скорее приезжай! Я тут такое сочинил, что должен тебе немедленно это прочитать! – Он торжествовал и хвастал.
Я приехал.
Он прочитал мне почти слово в слово повторенный… волошинский «Китеж».
Галич надел его на себя так, как сын надевает отцовскую рубаху, – с чувством полнейшего права на владение.
– Саша!.. Ты с ума сошел! Ты просто повторил Волошина!
– Какого?!
– Помнишь, я с месяц назад прочитал тебе «Китеж»?
– Конечно помню… А неужто так похоже? – Он очень смутился.
Я вновь прочитал «Китеж», а когда закончил чтение, он сидел, схватившись за голову, и на лице его было выражение провинившегося ребенка. Он даже слегка постанывал.
А еще через день вновь меня вызвал и прочитал то, что сначала назвал «Русские плачи», но позже уверенно вернулся к названию «Китеж».
Дети завели новую, только что купленную пластинку. Зазвучало нечто вроде:
Ля-ди-ду-ди,
Лучших нет котлет!
Ля-ди-ду-ди,
Быстро на обед!
Жизнь была кончена. Мелодия закладывалась в голову с одного раза, как обойма в пистолет, и прилипала к памяти подобно небезызвестному банному листу. Она звучала во мне с утра до вечера без перерывов, независимо от моих желаний.
На четвертый от начала этой муки день я встретил творца сей бессмертной мелодии на лестнице в Доме композиторов. Несказанно обрадовавшись, я ухватил его за лацканы пиджака и притиснул к стенке:
– Наконец-то я тебя встретил! Наконец-то смогу объясниться тебе в любви!
Он удивленно приподнял правое ухо:
– А что случилось?!
– Видишь ли, у меня теперь есть дети, и я смог наконец наслушаться твоей музыки. Должен сказать, что ты великий человек. И ты очень чистый человек, ты просто Парсифаль от музыки…
Он выпрямился во весь свой невеликий рост, глаза его стали круглыми от изумления. Я отпустил лацканы пиджака:
– Понимаю, раз есть огромный рынок, то его надо снабжать. Но при этом ты не прикидываешься каким-то там «новатором», как прочие, а выбираешь то, что сразу влезает в детское ухо без малейших задержек. Это труднейшая работа. Слышно, как ты специально избегаешь новых интонаций. И ты никогда не применяешь таких, которые уже во времена наших бабушек не были бы употреблены миллион раз. Уверен, что именно о тебе сказано в Евангелии: «Блаженны нищие духом!»