Я полагаю, что все мы, последователи Веруламского Бэкона, придаем слишком большое значение предложенному им (индуктивному) способу исследования. Этот способ вовсе не какое — нибудь новое открытие особой деятельности нашего ума. В обыкновенной жизни все всегда и до Бэкона изыскивали и исследовали индуктивным способом; но никто, я полагаю, и ни сам Бэкон не считал этого способа единственно возможным для открытия истины. Главная заслуга Бэкона это: noli jurare in verba magistri3. Теперь же и это перестало быть заслугою, так как в наше время не найдется ни одного ученика в школе, которому бы понадобилось повторить это правило. Средневековая вера в авторитеты заменена теперь изверием; мы все изверились в себя самих; дети наши, сидя на школьных скамьях, глядя на учителей, уже успевают извериться. Это нельзя не признать следствием одностороннего упражнения ума по индуктивному способу; но избави нас Бог от такого дедуктивного, которым учились jurare in verba magistri.
Так вот, я опять хочу толковать о том, что если мы желаем сделать наше мировоззрение влиятельным в нашем нравственном быте, а это именно для меня сделалось необходимостью, то мы не должны основывать его на одних положительных, чисто фактических и чувственных данных. Мы не должны ослеплять себя кажущеюся основательностью там, где идет дело об одном представлении или, вернее, только о возможности представления и о его уяснении для себя; тут нельзя требовать ничего другого, как только того, чтобы в этом представлении не было явных противоречий и чтобы оно было как можно менее несообразно, то есть сообразовалось бы, сколько можно, с нашими фактическими знаниями и не заключало бы в себе более противоречий, чем самые эти знания.
15 января.
Вчера вечером я ехал с полевого тока. Было морозно и ясно. Я сидел в санях спиною к заходящему солнцу. Поля, покрытые гладкою, как скатерть, снежною пеленою, освещались нежно — розовым, переходящим
Сильная духом (лат.).
Филарет (1783–1867) — митрополит Московский.
Ничего не принимать на веру; буквально: не верить в слова учителя (лат.).
322
в светло — фиолетовый, светом; полная, еще бледно — серебристая, луна поднималась из — за леса на зеленовато — голубом фоне. Игра и переливы цветов из зеленоватого в палевый и светло — голубой на горизонте и из розового в бледно — фиолетовый, с множеством блесток на снегу, так обворожили меня, мне дышалось студеным воздухом так легко и привольно, что я невольно начал пародировать упрек жизни Пушкина и про себя шептать с навернувшимися на глазах слезами:
Не случайный, не напрасный, Дар чудесный и прекрасный, С тайной целью дан ты мне!
Потом я переменил этот экспромт так:
Не случайный, не напрасный, Дар таинственный, прекрасный, Жизнь, ты с целью мне дана!
И оттого, что никто не мог разгадать тебя, чудный дар жизни, неужели мы должны упрекать тебя в нелепой случайности, должны опошлять тебя, играть и не дорожить тобою! Нас берет зло, что не хватает силы раскрыть тайну дара, и мы со зла готовы хоть сейчас утверждать, что ни секрета, ни цели тут вовсе нет, что ларчик жизни открывается просто per vaginam1, закрывается также легко — землею.
Мы привыкли с самой колыбели к жизни, и смотрим потому на жизнь и на свет как на обыкновенные, вседневные вещи; это, конечно, наше счастье, хотя легкомысленное и пошленькое счастье. Но что было бы со всеми нами, если бы ум наш постоянно вникал и вдумывался в самую суть нас самих и всего окружающего нас?! На каждом шагу мы встречались бы лицом к лицу с непроницаемою, тяготеющею над нами тайною; на каждом шагу недоумение и сомнение отягчали бы наше раздумье. Что это за странное плавание и кружение в беспредельном пространстве тяготеющих друг к другу шаровидных масс? Что это за непонятное существование бесчисленных миров, составленных из одних и тех же вещественных атомов и отделенных на веки один от другого едва вообразимыми по своей громадности пространствами? Что значит эта бесконечная разновидность форм? А сцепление, тяготение, сродство, постоянная вибрация атомов — разве все эти обыденные для нас явления не тайны, скрытые под научными именами? А эти так называемые простые тела, эти неразлагающиеся элементы, скопленные в огромных планетных массах, разве они действительно первобытные элементы? Откуда взялись бы они, откуда взялась бы планетная жизнь, если бы другие, нам неведомые, первобытные элементы не содержались в общем, для нас недостигаемом источнике — эфирном хаосе? Что он такое, этот источник и вместилище неведомых начал?
Через влагалище (лат.).
322
Что удивительного, если в каждом из нас, окруженных со всех сторон и с колыбели до могилы мировыми тайнами, существует склонность к мистицизму; если одни из нас при известном настроении делаются легко мистиками и начинают видеть и находить сокровенные тайны там, где другие, кружась без оглядки и устали в водовороте жизни, все находят простым и ясным? И можно ли требовать от обитателей земли, одаренных способностью живо представлять себе неосязаемое, чтобы они оставались всегда в будничном настроении духа и мирились с злобою дня, когда судьба, дав им стремление к предвидению и силу воображения, не дозволила отдалиться от земного жилища далее окружающей его воздушной оболочки, да и для пытавшихся подняться — превращает небесную лазурь в черную ночь?! Но из всех мировых тайн самая заветная и самая беспокойная для нас это — «я». Есть, правда, и еще другая, еще более заветная, это — истина. Но если каждый листок, каждое семечко, каждый кристаллик напоминают нам о существовании вне нас и в нас самих таинственной лаборатории, в которой все неустанно само работает для себя и для окружающего, с целью и мыслью, то наше собственное сознание составляет для нас еще более сокровенную и вместе с тем самую беспокойную тайну. Есть, однако же, и еще более заветная, но уже происходящая из нашего же сознания: это — истина. Не без насмешки сделал свой назойливый вопрос римский проконсул1. Может быть, именно за это и не последовало ответа свыше. Да, истины не узнаешь, любопытствуя, что она за штука.
Разумеется, я не говорю о так называемых научных истинах. Эти все — и исторические, и естественноисторические, и математические, и юридические — не более, как или истинные факты, или правильные умозаключения, добытые логическим анализом и синтезом, или же формулы, диктуемые жизнью, нравами и потребностями общества. Таких истин много. Но есть истина одна, цельная, высшая, служащая основанием всего нашего нравственного быта. Напрасно утверждают такие историки, как Бокль2 и с ним большая часть нового поколения, что человечество обязано преимущественно развитию научных истин в обществе, а нравственные нисколько будто бы не содействовали его преуспеянию, то есть прогрессу, счастью, благосостоянию. Я полагаю, напротив, что единство и цельность настоящей истины выступают все более и более с прогрессом человечества, хотя и трудно решить, насколько оно в общем итоге сделалось лучше. Действительно, истина должна