За год до этого я с большой неохотой, уступив настоятельной просьбе моего давнего друга Гаррисона Солсбери, поехал на встречу советских и американских писателей в Вильнюсе, в Литве, где он, большой знаток Советского Союза, возглавлял нашу делегацию в качестве сопредседателя. Группа была весьма разнородна, в нее входили Луис Окинклос, Аллен Гинзберг, Уильям Гэддис, Уильям Гэсс и Чарлз Фуллер. Периодические встречи интеллектуалов двух стран были практически единственным напоминанием о разрядке. Возможно, когда-то они имели политическое значение, однако теперь, на мой взгляд, выродились в пустую формальность. В какой-то момент мне надоело быть подсадной уткой для нападок советской стороны, которая не встречала отпора, пользуясь американским представлением о вежливости. Я нарушил заведенный порядок, когда по существующей договоренности обе стороны должны были рассказывать о своей жизни и работе, а вместо этого советская сторона, представленная не столько писателями, сколько критиками, журналистами и официальными деятелями Союза писателей, обсуждала проблемы американских негров, американских индейцев, порнографии в американской литературе и все в этом духе. Мы проделали слишком большой путь, чтобы позволить так обращаться с собой. В раздражении на никчемность происходящего, я достал материалы ПЕН-клуба о преследовании поэтессы Ирины Ратушинской, которая, будучи больной, находилась в тюрьме из-за нескольких стихотворений, и зачитал их. Как и следовало ожидать, советская сторона расценила это как «вмешательство во внутренние дела». Но я получил представление о степени искренности обеих сторон, что было непросто, когда на все наши вопросы о советской жизни шли одни и те же засахаренные ответы, по которым нельзя было отличить одного советского писателя от другого.
Глубоко обиженные, они переполошились, как птицы от барабанного боя, но, к моему удивлению, среди них оказался человек, который спокойно и серьезно воспринял мои слова, уловив в них долю правды. Это был Чингиз Айтматов, коренастый мужчина лет под шестьдесят, на тот момент, пожалуй, наиболее признанный прозаик и драматург в своей стране. К тому же он был членом Президиума Верховного Совета СССР от Киргизии, и через день ему предстояло выступить в высоком собрании прямо перед речью Горбачева, в наиболее престижной части программы. Он был автором книг, которые требовали от писателя определенного мужества, ибо писал об уроне, нанесенном сталинизмом киргизскому меньшинству. Вопрос этот до настоящего времени оставался весьма щепетильным, несмотря на официальное осуждение бывшего диктатора в прессе.
Где-то через год Айтматов позвонил из родной Киргизии и пригласил на независимую, по его словам, встречу деятелей культуры, проводимую им по собственной инициативе, без Союза писателей или других государственных учреждений. Он предложил обсудить проблему мирного перехода человечества в третье тысячелетие. Среди приглашенных были Феллини и Дюрренматт, выразившие заинтересованность. «Я хочу, чтобы мы смогли откровенно поговорить о будущем», — сказал он и назвал тех, кто собирался приехать: Питер Устинов из Англии, американцы, супруги Элвин и Хейди Тоффлер, нобелевский лауреат французский прозаик Клод Симон. Обещал прибыть Джеймс Болдуин, а также художники и ученые из Италии, Индии, Эфиопии, Турции, Испании и с Кубы. Расходы по проживанию и проезду оплачивались, что означало: за всем этим стояло государство. Однако, вспомнив о беспрецедентном выступлении Айтматова в Вильнюсе и учитывая огромное желание Инги поснимать далекую Киргизию, я согласился принять участие в свободной дискуссии. Раз советская интеллигенция хотела войти в мировое сообщество, от которого была отчуждена из-за почти параноидального надзора со стороны государства, ей надо было оказать необходимую поддержку.
Шел заключительный, третий день наших дискуссий в уютном санатории на озере Иссык-Куль в Киргизии, когда в конце заседания нам передали приглашение встретиться с Горбачевым. Я полагал, это будет десятиминутное приветствие — на самом деле встреча растянулась на два часа сорок минут.
В отличие от своих предшественников. Горбачев не был опухшим и одутловатым от алкоголя. Он был в коричневом костюме, бежевой рубашке и галстуке в полоску. На лице — нетерпеливая усмешка; современный острый взгляд. Атмосфера деловитости напомнила мне о Джоне Кеннеди, который тоже стремился завоевать расположение писателей (как и Моше Даян, с которым когда-то довелось встретиться).
Он пожал каждому из нас руку и пригласил пройти из приемной в зал заседаний, где стоял длинный стол человек на тридцать. Сам сел во главе, без советников, консультантов, бумажек. У стен сидели несколько переводчиков, чьи наушники были подключены к микрофонам на столе. Войдя в это современное здание, выходившее на покрытую брусчаткой Красную площадь и древний Кремль, я отметил, что, по советским представлениям, оно очень красиво. Тишина подчеркивала впечатление значительности. Средоточие ли это тьмы или источник света и надежды — каждый понимал по-своему. Доступность и естественность Горбачева усугубляли тайну власти, я почувствовал в нем не только государственного мужа, но и нечто сугубо человеческое.
Расспросив, какие вопросы мы обсуждали в дискуссиях на озере, он иронически признался, что никогда не был в Киргизии. Каждый из нас кратко, но достаточно разноречиво прокомментировал наши беседы. Суть в том, что их не отличала особая глубина, хотя была одна немаловажная особенность: впервые, по крайней мере на моей памяти, советская сторона не вела себя агрессивно по отношению к представителям Запада. Более того, все старались не поддаваться застарелому наезженному стереотипу. Отеро с Кубы был литератором явно марксистского толка, а величественный эфиоп Афеверк писал картины для недавно пришедшей к власти и еще не до конца утвердившейся марксистской военной хунты, которую представляли в основном достаточно ограниченные и подозрительные люди. Но ни они, ни Айтматов с двумя помощниками не пытались подчеркнуть свою приверженность марксизму. Мы говорили о проблеме экологической загрязненности планеты, о нарушениях законности, о безработице на Западе и на Востоке, о Чернобыле, обо всем на свете, и это выглядело ничуть не хуже, чем на экуменических соборах, куда, несмотря на все разногласия, съезжаются и католики, и протестанты, и евреи. Иными словами, никто не старался кого-либо обратить в свою веру. Мы обсуждали только общие проблемы. Я почти физически ощущал, как рассеивается завеса привычной параноидальной подозрительности. Трудно было сказать, надолго ли, но одно то, что эти времена пришли, вселяло большие надежды.