«De mortus nil nisi bene» («о мертвых ничего, или хорошо» — Диоген Лаертский), — говорили древние римляне. Удивительно, что истина бережного отношения к душам усопших открывалась даже жестоким язычникам, сидящим в «тени смертной». Но она, как всякая истина, рожденная до Христа, не была и не могла быть совершенной, ибо не явлено было главное — созидающая сила Христовой Любви, которая одна только имела и право и власть являть миру Правду, даже самую горькую и нелицеприятную, как говорил о том когда-то митрополиту Вениамину (Федченкову) святейший патриарх Сергий (Страгородский): «Правда должна быть с любовью, а любовь с правдой». Такая правда не разрушала, но очищала и воскрешала, и обновляла души, помогая и ныне живым и уже отошедшим к Господу.
О том, рассматривая церковную политику эпохи Константина Победоносцева, писал и замечательный историк русского богословия протоиерей Георгий Флоровский: «В православной традиции он дорожил не тем, чем она действительно жива и сильна […] Он был уверен, что вера крепка и крепится не рассуждением, а искуса мысли и рефлексии выдержать не сможет. Он […] верил в охранительную прочность патриархальных устоев, но не верил в созидательную силу Христовой Истины и Правды».
Перед каждым из нас, кто пытается прикоснуться к прошлому, будь то история страны или только история одной семьи, рода или даже одного человека стоит вопрос: выдержит ли этот искус его личное благочестие, достанет ли ему созидательной силы Христовой Любви, чтобы, не прячась от правды, какой бы она ни была, понести ее в своем сердце с состраданием, молитвенно, видя ее во свете Истины-Любви и с глубоким христианским пониманием человека, природы его греховности и того великого, спасительного пути, который проложил в этом мире Господь Иисус Христос…
* * *
Неудавшаяся семейная, личная, как это принято говорить, жизнь Верочки и Кати, Верочкино «хождение по краю» в последние предреволюционные годы, вызывают у меня горькое сожаление. Но я склонна повинить тут и время, в которое не благословлял Господь Россию, отвернулся от нее (на самом деле отворачивалась от Бога Россия…), не умножая семьи, не осеняя русский мир благорастворением воздухов, ни брачного благополучия — почти никому. Пришло для всех тогда время испытаний, время наказания Божия.
Винила я и воспитание семейное, утратившее строгость и бдительность, которые были свойственны Анне Николаевне, хотя и она, увы, имела некое пристрастие к старшему сыну Ивану и пристрастие это не пошло ему в прок. Так и Верочка с раннего детства стала как бы заложницей вечных похвал ее очарованию и таланту, и это аукнулось ей впоследствии. Но больше всего мне виделось и сейчас с особенной остротой видится корень всех бед не просто в утрате веры православной — а в каком-то перерождении самой веры, которое шло очень долго и почти незаметно. Здесь есть с кого спрашивать — история Русской Православной Церкви последних трехсот лет — дает нам ответы на эти горькие вопросы. Фактически церковь православная в православной империи была… гонима или лучше сказать, притесняема. И потому духовное воспитание в церкви и в семье, какое получала русская молодежь, не могло дать им силы, противостоять разлагающему духу времени.
Неизвестно, как бы все это развивалось дальше, но в каком-то смысле трагедия революции для Веры (как, вероятно, и для многих других), несмотря на житейские скорби — развод, скоропостижную смерть любимого отца, полное обрушение всего строя жизни семьи, невозможность что-либо издать из написанного ею к тому времени, — подействовало на нее отрезвляюще. Вот письмо ее Андрею Белому от 18 июня 1918 года, с которого мне кажется, началось ее духовное отрезвление и возмужание:
«Глубокоуважаемый
Борис Николаевич
Очень больно было мне получить последнее такое недоброе письмо Ваше: Я думаю, что всеми незабываемыми часами прежних разговоров наших, когда я у гениального ума и прозрения Вашего, как у живоносного источника, очищала мысли свои; и дух мой с такою силою вставал над всем жизненным обычным, таким ненужным и знакомым, я думаю, что этими часами я навсегда ушла из проклятого круга недоразумения и взаимного непонимания, к котором кружатся миллионы лет все несчастные, мы, люди.
Знаете с чем я, главным образом, шла к Вам в этот раз? Я хотела Вам сказать всю ту муку, то безсмыслие, ту чудовищную нелепость — одним словом все то, куда я даром истратила полтора месяца жизни. Я хотела, сидя около Вас и глядя в Ваши мерцающие глаза, рассказать Вам о том, что сделали они с Россией, с нашей, с горькой, с обманутой, странницей, нищей. С верой безпросветной ожидающей Града Грядущаго. Я хотела Вам сказать о тех слезах — море слез, вылитых на горбатых спинах, медленно тянущихся поездов. Вы не видали как бежит по откосу тень такого поезда, где люди висят меж буферами и, судорожно цепляясь за скользкие крыши, привязывают себя друг к другу? Но каждую ночь один или двое падают и разбиваются и приходят, вернее, подползают, спутники, глядеть на оставшиеся без хозяина мешки, но никто не решается протянуть руку и каждый смотрит за другим…
Это уже не люди, это не Россия, не та, о которой писали Вы прежние чудесные слова Ваши, не такому говорите Вы вдохновенно: Россия, Россия, Россия — Мессия грядущаго дня.
Ни той, ни этой больше нет. Но Вы, величайший из всех живущих в ней сейчас, Вы, кому дан был дар заповедный ведания тайны — неужели Вы не знаете, что же надо Ей и не можете помочь Ей, только Ей, сидящей на погосте у распутья всех дорог?
Помните как сказал Христос, если я говорю худо, покажи это худо, а если хорошо, то за что ты бьешь меня? Скажите мне.
Спаси Христос. Вера Жуковская»
Стремительно набирала силу гроза русского урагана, сносящего все и вся на своем пути. Тут уже было не до изысков Серебряного века и мне нравится голос Веры в этом, пусть еще туманном, но уже сильном письме, ее решимость и ее позиция. Начиналось какое-то новое движение в ее душевной жизни, и пока было трудно сказать, во что оно выльется дальше. Скорби, опасности, смерти близких, — вот что теперь надолго приковывало ее сердце и силы. Но пересмотр, а, возможно, и таинство покаяния, как внутреннего отторжения собственной неправоты, в ней уже жило, как и то, что составляло сердцевину ее характера, ее личности — ее любовь к России, к своему Дому.
* * *
«Вдали показалось широкая долина, кое-где поросшая лесом, в глубине заблистела вода. «Вот Керженец», — сказал мне мой спутник, указывая на воду. С волнением смотрела я на знаменитую реку, приют старой веры. Но здесь он совсем не такой, каким я привыкла себе его представлять. Мы подъехали к длинному мосту, и я с огорчением увидала широкие отмели и застрявшие прибитые к берегу плоты, плотно сколоченные из толстых неотесанных бревен. Обмелевший, узкий в низких берегах, покрытых тощими ракитами, Керженец лежал передо мной, точно скованный великан, замученный и обессиленный. «Шибко мелеет, — сказал ямщик. — А уж в тако то лето, как есть, и вовсе ничего воды нет. Гляди под Быбреевкой застряли та плоты, когда это бывало то!? Скоро вовсе сплаву та не будет, как порубят та леса. А в старину та бают под Быдреевской от края до края вода та шла, вестимо та леса были».