Что касается кино-чуда, то казахская студия ведет переговоры о картине в цвете, т. е. так, как Вы хотели, когда мы говорили с Вами, когда инициатива была у телевидения. Оператора предлагают очень хорошего. Он снимал «Товарищ уходит в море», получивший международную премию за фотографию.
Все новости напишу Вам. Буду ждать названия.
Хеся
Ераст».
Никаких новостей: ни о приближающейся премьеры, ни о съемках «Обыкновенного чуда», Шварц уже не узнает. Не узнает он и о том, что «Тень» выйдет под своим названием.
Другие «Тени» — это «Тени» Н. Салтыкова-Щедрина, «Садовник и Тень» Л. Леонова, «Тень и свет», фильм французского режиссера Анри Калефа (1951), а «Тень свастики» Л. Пека — то ли в Московском драматическом театре им. Н. В. Гоголя (1956), то ли в Центральном театре транспорта (1957).
Евгений Львович уходил… Екатерина Ивановна чувствовала это, и, как всегда, оберегала его от посетителей, но беспрепятственно пускала к нему наиболее близких ему людей.
Пришел Л. Пантелеев. «У него был очередной инфаркт, — рассказывал Алексей Иванович. — Было совсем плохо, врачи объявили, что остаток жизни его исчисляется часами. И сам он понимал, что смерть стоит рядом. О чем он говорил в эти решительные мгновения, когда пульс его колотился со скоростью 220 ударов в минуту?
Он просил окружающих:
— Дайте мне, пожалуйста, карандаш и бумагу! Я хочу записать о бабочке.
Думали, бредит. Но это не было бредом.
Болезнь и на этот раз отпустила его, и дня через два он рассказывал мне о том, как мучила его тогда мысль, что он умрет, — сейчас вот, через минуту умрет, — и не успеет рассказать о многом, и прежде всего об этой вот бабочке.
— О какой бабочке?
— Да о самой простой белой бабочке. Я видел её в Комарове — летом — в садике у парикмахерской…
— Чем же она тебе так понравилась, эта бабочка?
— Да ничем. Самая обыкновенная вульгарная капустница. Но, понимаешь, мне казалось, что я нашел слова, какими о ней рассказать. О том, как она летала. Ведь ты и сам знаешь, как это здорово — найти нужное слово».
Из Москвы приехали Чуковские. Марина Николаевна ушла с Екатериной Ивановной на кухню, а Николай Корнеевич зашел к Шварцу. «Я навестил его незадолго до смерти, — вспоминал Чуковский. — Он лежал; когда я вошел, он присел на постели. Мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не показать ему, как меня поразил его вид. Мой приход, кажется, обрадовал его, оживил, и он много говорил слабым, как бы потухшим голосом. Ему запретили курить, и его это мучило. Всю жизнь курил он дешевые маленькие папироски, которые во время войны называли «гвоздиками»; он привык к ним в молодости, когда был беден, и остался верен до конца. Несмотря на протесты Екатерины Ивановны, он все-таки выкурил при мне папироску… И смотрел на меня тем беспомощным, просящим и прощающимся взором, которым смотрит умирающий на живого…».
Через несколько дней, когда он был будто уже вне жизни, и Екатерина Ивановна при помощи Марины Чуковской переворачивали его, меняли под ним простыни, он, не теряя юмора, сказал: «Ню!».
А пятнадцатого января, не выдержав такого напора сердцебиения и давления под 200, разорвалась аорта…
17 января появились некрологи в «Ленинградской правде», «Кадре», «Смене»; 18-го — в «Вечернем Ленинграде», «Литературной газете», 19-го — в «Ленинских искрах» и др.
Почтальоны приносили Екатерине Ивановне телеграммы и письма:
«Всем сердцем горюю об утрате дорого друга, замечательного писателя, доброго чуткого мудрого человека, Евгения Львовича. Пусть Вас поддержит в тяжком горе память о его чистой светлой жизни, нежная любовь к нему множества известных и неизвестных друзей. Ваш Маршак».
«Сегодня я мысленно с вами. Целую и обнимаю вас = Заболоцкий».
«Дорогая, дорогая Екатерина Ивановна, как страшно начался этот год! Для меня лично потеря Евгения Львовича — огромное горе, от которого я никак не могу опомниться. С самой первой нашей встречи лет двадцать назад и до самой последней — в конце октября 1957 — я чувствовала и понимала, какой это необыкновенный, добрый, нежный и острый человек. Я знаю его стихи, я много раз слушала его рассказы, я видела, как сильно любят его друзья — и сама была горда его хорошим отношением, его памятью и добрыми словами обо мне.
Очень много друзей ушло из жизни, но потеря Евгения Львовича — одна из самых горестных, самых болезненных для меня.
Понимаю, чувствую, что должны пережить Вы. Дай Вам Бог силы и здоровья, не забывайте о себе, не забывайте, что Вы нужны друзьям.
Ваша Кальма».
«Милая, дорогая Катерина Ивановна, я очень хорошо знаю — по своей жизни — как мало значат в такие минуты слова. Но не могу не написать Вам, как всем сердцем разделяю Ваше горе. Ведь Евгений Львович был последнее время самым мне близким, хорошим человеком.
Помните, Катерина Ивановна, что я в любую минуту, когда это будет Вам нужным — буду счастлив хоть чем-нибудь оказаться Вам полезным.
Ваш Г. Козинцев».
«Скорблю, что болезнь помешала мне отдать последний долг большому писателю и прекрасному человеку = Ахматова» (21.1.).
«9. II.58. Москва.
Дорогая Екатерина Ивановна!
Только теперь я узнал о том ужасном несчастьи, которое постигло Вас и всех любящих дорогого Евгения Львовича. Примите от всех нас самое горячее соболезнование постигшему Вас тяжелому горю. Будьте мужественны и берегите свое здоровье.
Ваш Д. Шостакович».
«Я приехал проводить Шварца в последний путь, — писал Л. Малюгин. — Пробиться к мертвому Шварцу было невозможно. Гражданскую панихиду устроили почему-то не в большом зале писательского клуба, а в маленькой комнате. Кто-то из похоронной комиссии оправдывался: не ждали, что придет столько народа.
Я ехал в автобусе с мертвым Шварцем и думал о том, что он прожил жизнь трудную, но счастливую. Он не знал суеты, все его дела, мысли, интересы были отданы литературе. У него были произведения сильные, средние и просто слабые, но не было ни одного, написанного по расчету, в угоду обстоятельствам времени. О нем можно было говорить разное, но никто не мог упрекнуть его в неискренности. Он ни разу в жизни не солгал в искусстве, никогда не приукрашивал, ни разу не покривил душой, не слукавил… Слово «Бессмертие» — торжественное, Шварц боялся таких слов. Но что может быть радостнее для художника, когда его творения выдерживают проверку временем, когда они волнуют не только современников, но и потомков».
И лучше всех, повторюсь, понял Евгения Львовича и его творения Евгений Калмановский: «Евгений Львович работал. Работал, а практичности настоящей в себе не развил. Все гордость какая-то. Мало просил, мало имел. Занят был смыслом жизни, видите ли. Не растянул главное на десятки пьес, а собрал в шесть-семь. Кроме всего прочего, не так писал, как принято вчера. Не так, как надежно сегодня. Не так, как здравые умы рассчитывали на завтра. Избрал совершенно отдельный способ литературного творчества…