— Я должен предупредить вас, что может разразиться скандал, — наконец выговорил я.
Было ощущение, как будто из меня выжали все соки, я был раздражен и очень хотел, чтобы он ушел. С его лица сползла отеческая улыбка.
— Это будет огромный шаг назад, если вы решитесь сделать то, что задумали. — Он даже не спросил моего мнения, настолько был уверен.
— Лучше все оставить как есть, чтобы избежать нового конфликта. Возможно, в будущем мы когда-нибудь придем к единой точке зрения, но пока устав ПЕНа полностью удовлетворяет меня и вам не следует рассчитывать на мою поддержку, если надумаете его менять.
Пирог подошел, но быстро осел. Когда дверь за ними закрылась, я остался один и меня с новой силой охватило отчаяние. Неужели они всерьез рассчитывали заменить хартию ПЕНа каким-нибудь «кодексом, — я тут же представил себе, — ответственности писателя перед лицом миролюбивых сил», чтобы в случае несогласия кого-либо его легко можно было выгнать из ПЕНа? Нетрудно было понять, к чему они клонят. Сурков, похоже, решил внедрить на Западе советскую «дисциплину», залив отстоем многолетней советской системы контроля над писателями страны Возрождения и Просвещения. Короче, не была ли кампания вступления в ПЕН-клуб скрытой агрессией?
Сурков многое открыл мне за несколько минут. Самое печальное заключалось в том, что некоторые из знакомых советских писателей настаивали, чтобы я продолжал переговоры. Они надеялись на чудо, которое изменит политику; во имя этого я, по их настоянию, должен был действовать, пренебрегая нелепостью ситуации.
Но моя тревога рассеялась, когда я понял, что мир в целом все-таки против Суркова. Стремление к свободе заложено в человеческой природе, и такие, как он, обречены на поражение.
Стоило постичь это, как я снова разволновался, но теперь не только о русских. Вспомнились язвительные расспросы в Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Конечно, это можно было бы сбросить со счетов, что не так-то легко в отношении советского общества, но как американская демократия смогла породить людей, которые не видели ничего незаконного в том, чтобы, пользуясь имевшейся в их руках властью, превращать политических диссидентов в изгоев?
Неужели этой битве нет и не будет конца?
Я вдруг задумался над необыкновенным рационализмом американского Билля о правах, порожденного не чем иным, как все тем же казуистическим человеческим разумом. В который раз Америка заставила восхищаться собой — удивительная страна, сама идея которой поражает.
Я уже говорил, что почти во всех моих пьесах есть юрист, о чем сам не догадывался, пока мне не написал человек, связанный с этой областью. Четыре года президентства в ПЕН-клубе, годы, отданные делу Рейли, открыли глаза на то, что идея законности являлась для меня наивысшей социальной реальностью, подобно тому как физические законы служат основой науки — последнее воззвание к порядку, разуму, справедливости. В некоем первичном смысле Закон есть промысел Божий.
Эта идея глубоко засела во мне, что стало понятно много позже, когда я уже не был президентом ПЕНа и мы с Ингой в 1978 году впервые оказались в Китае. Одним из первых, с кем довелось познакомиться, был эмигрировавший американец-юрист левого толка, более двадцати пяти лет прослуживший в Пекине переводчиком. Эпоха Мао, «культурная революция» миновали, и теперь он хотел разобраться не только в непонятном настоящем и туманном будущем, но, в силу профессионального интереса, в прошлом с его почти тотальным разрушением представления о законе как таковом.
Я полагал, что достаточно информирован о положении в Китае американской прессой и теми, кто так или иначе следил за ситуацией в этой стране. Однако на мой вопрос, над чем они сейчас работают, практически каждый из писателей, с которыми доводилось встречаться, отвечал: «Я не готов писать, слишком долго этим не занимался». Что значит «слишком долго» и почему все одинаково не готовы? Это вызывало недоумение.
А как могло быть иначе, если мое представление о Китае сложилось в конце тридцатых годов — по статьям Эдгара Сноу о Великом походе и героической революции — и ход более поздних событий никак не повлиял на него. Тяжело было узнать, что из двух дюжин, или чуть больше, писателей, режиссеров театра и кино, актеров и артистов, с которыми довелось познакомиться в первые же недели, каждый либо ожидал ссылки, либо уже побывал где-нибудь в глухой провинции, где кормил свиней или сеял рис, порою лет по двенадцать. Многие лишились жен, которых тоже подвергали пыткам. Но все это было каплей в море.
Об этом нам кратко рассказал в поезде говоривший по-английски китаец, с которым мы ехали. Революция 1949 года застала его в Коннектикуте, и Министерство иностранных дел почти тридцать лет не давало ему вернуться. Он был профессором физики и теперь прибыл с твердым намерением возродить в Пекинском университете свой факультет.
Мы не могли поверить, что в Пекинском университете нет физического факультета, но это оказалось именно так.
— Десять лет назад хунвейбины разогнали его, — грустно рассказывал он. — Теперь вот разъезжаю по стране, разыскиваю бывших сотрудников. Их послали на тяжелые работы, сомневаюсь, смогут ли они вернуться на факультет. — В Китае в тот момент едва насчитывалось двести пятьдесят тысяч студентов — наверное, меньше, чем на Манхэттене, — и, конечно, требовалось время, чтобы все снова вошло в прежнюю колею. — Не говоря уже о том, что в области физики мы сильно устарели. В некоторых областях мы отстаем на десять, двадцать, а то и все тридцать лет…
Однако здесь все еще считалось дурным тоном, если кто-нибудь с Запада писал о революции Мао как о катастрофе. В «Китайских встречах» я привел беседу с американцем, тем самым юристом, с которым мы встретились в его пекинской квартире. Я задал вопрос, какие юридические меры могли бы в будущем гарантировать защиту от любых проявлений непререкаемого (и амбициозного) фанатизма под маской вооруженной революционной борьбы. Он не видел в том необходимости и в некотором замешательстве произнес: «Партия знает, как поступать, и примет меры, чтобы такое больше не повторилось».
Но если бы в стране существовала независимая, свободная от политического давления система судопроизводства — например, апелляционный суд, может быть, это спасло бы Китай и он не был бы отброшен в своем развитии на десятилетия назад.
Американец-юрист вызвал во мне смешанное чувство сострадания и отвращения. Каждый из нас защищает свои духовные ценности — он отдал Китаю, где, казалось, не существует классов и господствует равенство, жизнь. Но единственное, что он смог теперь — именно теперь! — изречь: «Так называемое независимое судопроизводство — это вызов партии, как будто она может узаконить несправедливость. Тогда возник бы новый правящий класс, который стал диктовать людям свою волю. Но партия — это и есть люди, поэтому она не может подавлять самое себя, значит, нет никакой нужды в судьях или, как это на Западе, в особом отряде профессионалов, которые защищают невиновного».