Как формировалась бригада артистов на праздник Дня шахтера, не знаю. Знаю только, что Алейников, который никогда ранее с нами на стадионных представлениях не выступал, был приглашен на этот раз персонально. Не выступал он прежде, может, потому, что у него не было подходящего номера для подобного рода зрелищ; может — болел часто; может — из-за пристрастия к спиртному…
Мартыныч — так мы любовно называли его в своей среде — действительно не имел концертного репертуара. Про него даже ходила такая байка.
— Какая публика в зале? — спрашивает он у конферансье.
— Дом ученых.
— Тогда объяви: «Твардовский. „Ленин и печник“».
Перевозят его на другой концерт.
— Какая публика? — интересуется артист.
— Дом культуры ЗИЛа. Рабочие, надо полагать.
— А-а-а… Тогда объяви так: «Петр Алейников прочтет вам „Ленин и печник“»…
Какой там репертуар! Люди и без того валом валили — только бы увидеть его, всеобщего любимца. Слава его была фантастическая. Все от мала до велика, мужчины и женщины цитировали (в пластике и интонации) его Савку из «Трактористов»: «Здравствуй, милая моя, я тебя дождалси, ты пришла, меня нашла, а я растерялси…»
А чудаковатый и мудрый Иванушка из фильма «Конек-Горбунок»? А полный заразительной жизнерадостности Ваня Курский из «Большой жизни»?!.
Сила обаяния Мартыныча была такова, что наш брат-артист, тайно и явно зараженный ржавчиной зависти, не испытывал этого мерзкого чувства к Алейникову. Так авторитетен он был, таким был его самобытный, истинно народный талант. Мы все его любили!
Разумеется, движимые самыми добрыми чувствами к коллеге, мы условились между собой: уберечь Мартыныча в этой поездке от соблазна «пригубить».
Как только в салоне самолета погасло табло «Пристегнуть ремни», началось подпольное кучкование: возле космонавта зашипело шампанское, в хвосте салона собрались самые отважные бойцы — специалисты по напиткам покрепче. Гримасами приглашали и меня… Но не мог я уйти от Мартыныча — это был бы явный провал конспиративной пьянки.
Сидел, вертелся в кресле. Мартыныч улыбнулся той ясной, единственной, известной всей стране улыбкой и обратился ко мне с сочувствием:
— Старик, ты не мучайся… Выпей! — Он достал из бокового кармана шкалик, «мерзавчик» — так назывался 50-граммовый пузырек с коньяком. — Поверь — полегчает… — И уловив мое замешательство: — Я — нет! Я свои пятилетки по этому делу давно уже перевыполнил.
Самолет приземлился. У трапа — настоящее столпотворение: «Волги», ясно, — для Германа Степановича, автобусы — для нас, а толпа мужиков, неизвестно как прорвавшихся на летное поле, схватила в свои объятия Алейникова и скрылась в неизвестном направлении.
На первом представлении Мартыныча не было! За кулисами все мы находились в состоянии тревоги. Знали только, что его увезли шахтеры. А куда? Где он? Что с ним? Никто не знал. Детективная история — человек исчез, его украли…
После выступления я приехал в гостиницу с намерением снять с себя нагульновский костюм и спуститься в ресторан на ужин. Открывая дверь в свой номер, я совершенно случайно взглянул на соседнюю дверь. Полуоткрыта. Сквозь нее вижу — мужские ноги… Рывком бросился в комнату… На полу, покрытом ковром, лежал бледный, судорожно вздрагивая, наш Мартыныч!..
— Что с вами? — осторожно подняв его голову, спросил я.
— Коньяку… — с трудом, чуть слышно, выговорил Мартыныч.
Я кинулся к лифту — занят. Бегом с пятого этажа вниз, в ресторан. По пути просил встречных вызвать «скорую». Юматов налил в фужер коньяку, вместе со мной все кинулись к лифту — занят. По лестничным маршам, через две-три ступеньки, спотыкаясь и падая, бежали мы к Мартынычу.
Жорж Юматов платочком вытер с губ Алейникова появившуюся слюну. Я влил что осталось в фужере после этого сумасшедшего бега в рот больному. «Скорую», к счастью, ждали недолго. Врач спросил:
— Кто дал больному коньяк?
С испугом честно признался, что я.
— Он попросил?
— Да…
— Не будь этого, мы бы уже не понадобились.
Петр Мартынович прожил, мучительно болея, еще два года.
Мне до сих пор не дает покоя тот «мерзавчик», который он отдал тогда в самолете мне… Может, это была его «заначка», как спасение?..
На встречах со зрителями мне довольно часто приходили из зала записки с вопросом примерно следующего содержания: «Употребляете ли вы перед выходом на сцену, для допинга, для куражу, спиртное?»
Очевидно, многих интересует, как достигается то высокое эмоциональное возбуждение артиста, которое он демонстрирует в момент своего пребывания на сцене или на съемочной площадке. Каким способом он доводит себя до предельного накала чувств? Зритель, не очень искушенный, не посвященный в тайны актерского творчества, с легкостью необыкновенной решает: «Да они все перед выступлением поддают!»
В связи с этим мне вспомнился рассказ очевидцев о том, как Василий Иванович Качалов потрясал искренностью своих чувств, исполняя роль Чацкого в «Горе от ума». В одной из сцен он, являясь свидетелем любовного объяснения Софьи и Молчалина, стоя сбоку, почти в кулисе, в темноте, где его лица никто не мог и видеть из зала, плакал! Так были глубоки его — артиста Качалова — чувства. Он не играл — он жил на сцене. Он страдал, слушая разговор любимой его героем девушки с другим…
Вот почему Василий Иванович, заполняя какую-то анкету, предложенную Академией наук, на вопрос: «Сколько раз в месяц вы можете сыграть роль Чацкого?» — ответил: «Не более двух раз». Он знал запас своих эмоций — не наигранных, а пережитых. Конечно, так играть Чацкого, как Качалов, с такой отдачей, можно только считанное число раз в месяц…
А вот другой пример. Хороший французский актер Фальконе, уверен, мог бы сыграть своего Сида в пьесе Корнеля и тридцать раз в месяц, ибо, по моим наблюдениям из-за кулис, он сердце берег — дальше кадыка свои чувства не опускал. Зато имитировал темперамент — превосходно! Но это был бенгальский огонь — он не обжигал, хотя и впечатлял. А Василий Иванович Качалов потрясал искренностью чувств! Ему тоже задали как-то вопрос о том, «употребляет» ли он перед выходом на сцену. На что Качалов ответил: «Нет! Однажды попробовал — не помогло, более того — помешало. А вот Сальвини (знаменитый итальянский трагик), говорят, употреблял».
Помнится, снимали мы эпизод из фильма «Воскресение», когда Катюша Маслова говорит при свидании с Нехлюдовым: «Ты — барин, а я — каторжная!» Для актрисы — сцена труднейшая: тут должен быть целый сплав чувств — презрения, осуждения, любви, гнева, к тому же героиня находится в сильном хмельном угаре. Кроме таланта, которым Тамара Семина обладает в полной мере, нужны были и жизненный опыт, и высокое мастерство, чего у совсем молодой актрисы тогда просто еще не могло быть.