Палата депутатов, выслушав рассказ об этом, разразилась бурными аплодисментами, а сидевший на правительственной скамье премьер-министр Пуанкарэ откликнулся весьма одобрительной репликой. Кстати, де Голль в своей жизни непосредственно общался с народом только в армии. Народ всегда представал перед ним в облике солдата, призванного к безусловному повиновению и поэтому заслуживающего внимания и уважения. Такую психологическую позицию, приобретенную жизненным опытом, навсегда сохранит де Голль по отношению уже не к солдатам, а ко всем французам.
Энтузиазма, вызванного новым назначением, хватило у де Голля не надолго. Разве могла удовлетворить его деятельность в масштабе батальона, пусть даже самого образцового? Его духовный горизонт охватывает по крайней мере всю Францию. Казалось, можно не волноваться за ее. судьбу, ибо, за редкими исключениями, у французских политиков во все эти годы на языке только «божественный цветок — мир» (слова Эдуарда Эррио). Но вскоре, после того как прозвучали столь прекрасные слова, президентом Германии стал фельдмаршал Гинденбург, человек вовсе не склонный довольствоваться ароматом «божественного цветка».
В октябре 1925 года подписаны соглашения в Локарно, гарантирующие западные границы Германии, но одновременно ликвидирующие разницу между победителями и побежденными. Красноречивого министра иностранных дел Франции Аристида Бриана провозглашают «отцом мира». Начальник его кабинета Леже говорит: «Франция добилась наконец обеспечения своей безопасности на Рейне… Войны больше не будет». Но вскоре статс-секретарь Вильгельмштрассе фон Шуберт заявляет: «Как только Германия сможет, она постарается отвоевать Эльзас и Лотарингию».
В сентябре 1926 года Германию принимают в Лигу наций. Бриан охвачен энтузиазмом. А Штреземан в это же время говорит: «Реабилитация Германии является фактом… Союзники ответственны за войну». В эти же дни Бриан тайно встречается в Туари со Штреземаном и за обедом договаривается о полном франко-германском примирении и об окончательной дружбе двух стран. Ну, а Германия требует эвакуации французских войск из Рейнской области.
27 августа 1928 года подписан пакт Бриана-Келлога. Война объявлена вне закона. Бриан ликует. Газеты сообщают о церемонии подписания: «Празднование духовной свадьбы Бриана и мира». Спустя год Бриан выдвигает план пан-Европы якобы в качестве верного средства абсолютно исключить возможность войны. А в Германии уже маршируют отряды штурмовиков со свастикой на рукавах. Молодой Гитлер уверенно рвется к власти. Хозяева Рура как раз ищут «сильного человека»; тайное перевооружение уже не удовлетворяет их. Де Голль своими глазами видит, как бурно усиливается в Германии шовинизм и реваншизм. Поэтому он вполне согласен с мнением Андрэ Тардье, заявившего в палате депутатов: «Ваша политика, господин Бриан, — это политика дохлой собаки, которую несет по течению».
Де Голль совершенно не разделяет розовых надежд тех, кто был убаюкан сладкоречивыми разговорами Бриана о вечном мире. Блаженный оптимизм в отношении согласия и примирения с Германией раздражает и возмущает его. Будущее представляется ему в мрачном свете. В 1928 году он пишет в одном из писем Люсьену Нашену:
«Ход событий силой обстоятельств разрушит все существующие в Европе, согласованные и столь дорогие барьеры. Нельзя не видеть того, что аншлюс близок, затем Германия силой или другим способом вернет все, что было вырвано у нее в пользу Польши. После этого от нас потребуют Эльзас. Мне кажется это ясным как божий день».
С растущим негодованием наблюдает он за тем, как высшие военные руководители, самодовольно считавшие себя творцами победы 1918 года, ревниво оберегают свой опыт, свои методы, препятствуя осуществлению любой новой мысли. Они надеются, что французская армия в будущей войне сможет отсидеться за укреплениями, на строительство которых идут огромные средства, в то время как на техническое оснащение армии остаются крохи. Правда, спустя много лет де Голль напишет в своих мемуарах об этом времени: «Военная служба давала огромное удовлетворение моему сердцу и уму. В армии, пребывавшей в состоянии бездействия, я видел силу, предназначенную для великих свершений в ближайшем будущем».
Видимо, время стерло в его памяти многое, ибо никакого «удовлетворения» не чувствуется, например, в его Письме Люсьену Нашену от 20 июня 1929 года: «Ах, как тягостно тащить на себе этот хомут. Однако это необходимо. Чтобы спасти родину, через несколько лет за наши фалды будут цепляться… и прежде всего этот сброд»[1].
В это же время на Шарля де Голля обрушилось личное несчастье. 1 января 1928 года у него родилась вторая дочь, которую назвали Анна. Вскоре выяснилось, что ребенок страдает врожденным заболеванием, проявляющимся в глубокой интеллектуальной недоразвитости. Но из своих троих детей именно Анну, прожившую всего 20 лет, де Голль особенно и мучительно любил. Ивонна де Голль писала одной своей подруге: «Шарль и я отдали бы все, все, здоровье, состояние, успех, карьеру, лишь бы Анна была такой же девочкой, как и другие.» Де Голль скрывал свое горе под ледяной маской хладнокровия…
В конце 1929 года де Голль по его просьбе был направлен в штаб французских войск в Сирии и Ливане. После распада Оттоманской империи Франция в 1920 году получила мандат Лиги наций на управление этими странами. Численность французских войск в районе Ближнего Востока доходила порой до 100 тысяч человек. Ведь здесь был один из главных очагов национально-освободительного движения народов французской колониальной империи. За два года до приезда де Голля в Бейрут французам с большим трудом удалось подавить национальное восстание сирийского народа. Здесь де Голль впервые увидел в действии методы французской колониальной политики, сочетавшей беспощадные репрессии с вынужденными политическими уступками. Во время пребывания на Востоке в жизни де Голля не произошло значительных событий. Но он смог многое увидеть и приобрести знания, которые в будущем ему придутся весьма кстати. Де Голль побывал в Каире, Багдаде, Дамаске, Алеппо, Иерусалиме. Везде он с любопытством всматривался в экзотическую обстановку Востока и сумел быстро понять, насколько нереальны надежды на сохранение здесь французского господства. Через полгода пребывания в Леванте он писал Люсьену Нашену: «Вот уже десять лет мы находимся в этих странах. У меня такое впечатление, что мы не очень укоренились здесь и что по-прежнему наши люди остаются иностранцами для местных жителей, как и они для нас. Ради пребывания здесь мы поддерживали в этой стране наихудшую систему, восстанавливая этих людей против себя… Мы никогда ничего не создали для них, ни каналов Нила, ни акведуков Пальмиры, ни римских дорог, ни оливковых рощ… Думаю, что наша судьба в том, чтобы уйти отсюда…»