вчера Айхенвальд говорил, что Элкин (поехавший в Париж) ему написал, что Мочульский «раскаивается». Вся эта история довольно глуповатая. Обедал (хорошее мясо, виктория с битыми сливками), после обеда почитал, затем на два часа соснул. Посмотрел в окно и пожалел, что не добавил в письме к «Звену»: «Пенять на критика – то же, что пенять на дождь». Позевал, мысли валандались, ни писать, ни читать не хотелось. Принесли ужин (яйцо и мясики), съел, зажег лампу и вот тебе пишу, жизнь моя. Знаешь, ведь у меня нечего будет рассказать тебе, когда ты приедешь, – все уже до мелочей будет известно тебе по письмам! Зато у тебя накопится – уйма… Жизнь моя милая, я люблю тебя. Лапки твои таксичьи люблю и розовые черточки у глаз. Я получил еще одно посланье от католической церкви. Пускай полежит. Я ни аза в нем не понял. Сейчас без четверти девять, горничная устраивает мою постель. Кончу письмо и выйду – под легкой моросью – пройтись. Папиросок нужно купить – все вышли. Завтра придет человечек. Сегодня я весь день просидел дома, только сбегал перед обедом опустить письма. По утрам, если не хожу к Заку, делаю гимнастику – роскошно стою на голове! – и потом принимаю tub. (В ванную не хожу – ибо там линючий красный коврик, и все становилось ярко-малиновым – пятки, края купальной простыни, пятки носков.) Как моя жизнь поживает? Как потягивается утренний слепыш? Как оно – мое счастье, мое длинное, теплое счастье? Я сегодня в синем костюме – и, конечно, в рябчике, которого я полюбил больше всех jumper’ов и sweater’ов, которые когда-либо у меня были. Между моим соседом (молодым голландским художником) и моей сморщенной хозяйкой эгзистирует странная дружба… Но, повторяю, пансионом я очень доволен – и кормят совсем прилично. К колбасе я привык и иной раз ем ее без отвращенья. А ты, жизнь моя, смотри, тоже питайся хорошо… Мы очень любим вас. Очень обожаем. Простите, что так редко вам пишем. Новенькое перо сегодня вставил. Жизнь моя…
В.
50. 21 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
21/vi–26
Скунксик <sic>,
утром около половины одиннадцатого поехал в «Руль», отдал Гессену мой рассказ (я еще не знаю, назову ли его просто «Сказка» или «Нечет». Он довольно велик – восемнадцать страниц; вообще, неизвестно, пойдет ли он. Если пойдет, то к среде его отпечатают на машинке и я его прокорректирую. Если же он не пойдет, то пошлю его в «Слово» с таким условием: 30 марок к 1-му числу. Ни копейки меньше и ни на день позже. Отлично?). Вернулся в свой район и, видя, что до урока с Mme Каплан остается целый час, сперва зашел к Берте Гавр.<иловне> (ей гораздо лучше, по словам Шуры), но никто не открыл мне, и от нечего делать я посидел в открытом кафе на углу Баварской площади и выпил бокал черного пива. Затем давал урок (Сегодня очень тепло, но перепадает дождь. Я в новеньких, сереньких). Обедал (отличная котлета и земляника) и, полежав на диванчике (радость моя, я в той же комнате, – ведь я тебе писал, кажется, что отказался переехать в другую?), отправился к четырем Sackwards. Играл с ним в мяч. На обратном пути (купил «Observer») зашел на Регенсбург.<ерштрассе> Всех видел, посидел полчаса, забрал белье чистое и вернулся домой ужинать (отличная яичница и мясики). Сегодня в «Руле» статья Коноплина о Таборицком и Шабельском-Борг. Странно читать. Им осталось восемь лет каторги. Нашел письмецо твое дорогое, скунсовое. Я счастлив, что тебе лучше. Оставайся, скунсик, в Святой Блазии. Бабочек нельзя так описывать. Что значит «желтая»? Есть миллион оттенков желтого. Та маленькая, в черных крапинках, должно быть, не просто желтая, а оранжевато-рыжая – вроде мази для желтых сапог. Если это так, то принадлежит она к роду Brenthis или Melithea (дневные бабочки с пестрым, часто перламутровым исподом). Другая же, ты пишешь, белая с желтым кантом? Не знаю. Опиши подробнее, – и вообще, еще отметь нескольких. Вчера я вышел пройтись вечером – и вместе с толпой глядел (на Ноллендорфплац) на удивительную световую рекламу – пробегавшую, как освещенный поезд, ленту слов: новости голосованья и просто новости, – целая световая газета. Изумительно красиво. А сейчас четверть десятого. Выходить сегодня больше не буду. Что мне писать тебе о регенбуржцах? Все здоровы, уютны, сидел сегодня в полутьме с Е.<всеем> Л.<азаревичем>, рассказывал ему о вечере у Иоффе, прочел ему стихи, – понравились. Говоря, он вставал, засунув руки в карманы штанов, чуть набок нагнув голову, – медленно шагал через комнату, поворачивался на каблуке, опять шел, чуть опуская голову. Я это все люблю, и мне очень с ним хорошо.
Ну, скунсик, покойной ночи. Никогда не угадаешь (я целую тебя), что именно целую.
В.
51. 22 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
22/vi–26
Родимысч,
(сегодня маленький выбран некрасивый, – зато очень мохнатенький) утром встретился (пишу таким мелким почерком оттого, что сейчас мелко переписывал стихотворенье и рука еще не отвыкла. Ну-с – увеличиваю) с Заком и – благо погода тускловато-солнечная и очень жаркая – отправились (теперь наконец выровнялся – не Зак – почерк) в Груневальд, где великолепно выкупались. Мы лежали на песочке, когда вдруг грянул дождь, гром выломал лиловое кусище неба и по озеру запрыгали серебристые стрелки. Густой дуб нас от дождя охранил. Вернулся я через Rozeneck (сегодня я в старом сером костюмыше) и вполне густо пообедал (хорошее мясо, компот из черешен). Одновременно продолжал сочинять стихотворенье, которое возникло ночью. Пошел к Капланам (нет, поехал в автомобиле – так как шел оглушительный дождь). По дороге домой (погода к пяти часам стала райской) продолжал сочинять, купил бритвенное лезвие, переменил книжку, приобрел новые подвязки (сегодня старые порвались), а также… симпатишный серый галстух (длинный) и, совсем уж раскутившись, разорился еще на плитку шоколада Nestles с орешками. Придя домой, нашел, родимыш, твое тепленькое, как ты сама, письмо – и очень порадовался, что тебе как будто веселее. Но, мое счастие, не возвращайся первого! Тебе нужно еще поправиться, – помни. Не раньше 20-го возвращайся, родимыш… Затем, лежа на диване (да, заплатил сегодня по счету 52 марки и человеку за папиросы 5), сочинял, разразилась тем временем страшнейшая гроза, и я под раскаты грома стихотворенье кончил. Посылаю тебе его. Посылаю также и мамино к тебе письмо. К ужину были мясики (телятина и ветчина). Сейчас десять часов. Розы, совсем уже погасшие, еще стоят у меня на столе. Интересно, понравится ли тебе стишок… А галстух цвета одного платьица, которого не могу вспомнить без рыданий (оно шерстками встречало меня!), едва намечаются более темные ромбы, шелковый. Сегодня шумно в доме: завтра утром уезжает хозяюшка. Прислуга ликует. Родимыщ, здраствуй!.. Люблю тебя. Это хорошо, что ты много снимаешь. Я тоже хотел бы много снять… Радость моя, витьеватыщ, сыщ, любобыщ, любовь моя… На днях, когда я засыпал, меня томили крохотные словесные кошмары, – вот один: «Попам попался папоротник, порт, / где зарапортовался Раппопорт». Отделаться не смог. А звучит как-то… ритуально. Ну, счастье мое, пора спать. Что-то я нынче устал. Стихотворенье это пойдет в «Руль». Люблю тебя, жизнь моя.
В.
Комната
Вот комната. Еще полуживая,но оживет до завтрашнего дня.Зеркальный шкап глядит, не узнавая,как ясное безумье, на меня.В который раз выкладываю вещи,знакомлюсь вновь с причудами ключей, –и медленно вся комната трепещет,и медленно становится моей.Совершено. Все призвано к участьюв моем существованье, каждый звук:скрип ящика, своею доброй пастьюпласты белья берущего из рук;и рамы, запирающейся плохо,удар в ночи – отмщенье за сквозняк;возня мышей, их карликовый грохот,и чей-то приближающийся шаг:он никогда не подойдет вплотную,как на воде за кругом круг идети пропадает, и опять я чую,как он вздохнул и двинулся вперед.Включаю свет. Все тихо. На перинусвет падает малиновым холмом.Все хорошо. И скоро я покинувот эту комнату и этот дом.Я много знал таких покорных комнат,а пригляжусь, и грустно станет мне:никто здесь не полюбит, не запомнитстарательных узоров на стене.Сухую акварельную картинуи лампу в старом платьице сквозномзабуду сам, когда и я покинувот эту комнату и этот дом.В другой войду: опять однообразностьобоев, то же кресло у окна…Но грустно мне… Чем незаметней разность,тем, может быть, божественней она.И может быть, когда похолодееми в голый рай из жизни перейдем,забывчивость земную пожалеем,не зная, чем обставить новый дом.В. Сирин22–vi–26
52. 23 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
23/vi–26
Длинная райская птица с драгоценным хвостом,
утром