Ознакомительная версия.
Берко, как я мог заключить из всех рассказов о нем, принадлежал к весьма редким явлениям в еврейском мире. С необыкновенною храбростью Берко соединял в себе редкое чистосердечие, бескорыстие и добродушие. Храбры были и древние евреи во время войн Веспасиана и Тита, но чистосердечием и бескорыстием они никогда не отличались. Берко не получил школьного образования, но, имея природный ум, как говорится, понатерся между людьми, и в обществах был, как и все другие. Офицеры и солдаты уважали и любили его. Он твердо придерживался Моисеева закона касательно главных пунктов веры, но ел все, не разбирая; что треф, что кошер, не употребляя, однако ж, в пищу мяса животных, запрещенного Моисеем.
Князь Понятовский сказал мне, чтоб насчет службы я отнесся к полковнику Раутенштрауху, управлявшему, кажется, всеми письменными делами и всем механизмом Военного министерства, примолвив, что ему даны уже на этот счет приказания. Прощаясь со мною, князь пригласил меня к себе на воскресенье в концерт; — помню, что в первый раз обедал я у князя в четверг.
На другой день я явился в канцелярию к полковнику Раутенштрауху. Он известен был точностью по службе, знанием дела и холодностью в обращении. Он принял меня сухо и сказал, что в конце будущей недели даст мне решительный ответ.
В концерте у князя Понятовского собран был весь большой свет Варшавы и можно сказать всей Польши, потому что все богатые фамилии и почти вся старинная аристократа проживала в Варшаве от конца осени до весны. Красавиц было множество. Тогда введено было в моду говорить в обществах не иначе, как природным языком. По-французски говорили только с французами. Все комнаты наполнены были гостями, и в большой зале играли кантату композиции, помнится, капельмейстера Эльснера на слова Немцевича. По другим комнатам составились группы. Я пристал к одной группе, в которой один офицер, прибывший на укомплектование полков, находившихся в Испании, рассказывал о кровавых битвах, нравах испанцев, красоте испанок и тому подобное. Меня это воспламеняло.
Когда я явился к Раутенштрауху, он сказал мне, что при всем своем желании исполнить приказание князя он не может отыскать для меня места. «После кампании 1809 года, — сказал он мне, — более пятисот человек унтер-офицеров, дворян, имеют первое право на занятие офицерских вакансий, и все сражавшиеся в рядах польских ждут производства в высший чин по очереди. Если б вы прибыли к нам до кампании, когда мы нуждались в опытных офицерах, бывших уже в огне, то вас бы немедленно приняли высшим чином. Товарищ ваш Дембовский принят прямо капитаном и заслужил чин подполковника на поле сражения. Кроме того, из полков, находящихся в Испании, и из польской гвардий Наполеона нам беспрестанно присылают списки кандидатов на офицерские места. Вакансии вовсе нет. Подождите! Предполагается, с января будущего года, формировать два новых полка пехоты и я надеюсь сберечь для вас место подпоручика»[189].
«Покорно благодарю! — отвечал я, — но для пехотной службы я не создан и беспокоить ни князя, ни вас больше не намерен», — я раскланялся и вышел, раздосадованный обманутой надеждой.
Однако ж, Раутенштраух говорил правду. Кандидатов в офицеры было на армию в 300 000 человек, а в наборе солдат было большое затруднение. Бывшие в кампании 1809 года против австрийцев офицеры, как мне казалось, слишком высоко оценивали свои заслуги, и я без всякой причины нажил бы себе врагов, если б стал многим на голову, как говорится по-военному, то есть, если б занял высшее место. Раздумав хорошенько, я успокоился.
Многие устают от деятельности, а я всегда изнемогаю от бездействия. Мне скоро надоела эта рассеянная жизнь в Варшаве. Ни с кем не посоветовавшись и ни с кем не простясь, я взял паспорт и отправился в Париж! — С этой минуты начинаются мои странствования.
В Польше вовсе не знали тогда почтовых карет и дилижансов. Даже в просвещенной Германии дилижансы ходили только по военным дорогам между французскою границею и немецкими крепостями, занимаемыми французами или их союзниками. Почтовые немецкие коляски не на рессорах, а на пассах, экипажи предпотопной формы тяжестью своей изображали характеристику народа. Кроме того, езда на почтовых была весьма дорога. Содержатель гостиницы и трактира в Варшаве Г. Розенгартен нашел для меня место в немецкой огромной брике, нанятой немецким семейством до Бреславля, и познакомил меня немедленно с господином, который согласился дать мне место в экипаже. Это был прусский чиновник, занимавший какую-то значительную должность в Варшаве, во время прусского правительства и имевший даже собственный каменный дом, который он продал, чтоб избавиться от тяжких податей. Этот прусский чиновник был женат на миловидной польке и имел пятилетнего сына. Известно, что как только полька сама не служанка, то не может обойтись без служанки, а потому и при госпоже прусской чиновнице была девушка родом из Бреславля. Я должен был заплатить четвертую часть всей цены за место впереди рядом со служанкой. Фурман был силезец родом, и имел превосходную четверку огромных лошадей мекленбургской породы. Запасшись съестным на дорогу, мы отправились в путь на Лович, Калиш и переехали границу тогдашнего герцогства Варшавского в Раве. — Мы ехали везде ровной рысцой и делали верст по пятидесяти и по шестидесяти в сутки.
В пределах герцогства Варшавского спутник мой был молчалив, и если говорил, то о предметах вовсе незначительных. Но когда мы въехали в Силезию, то на первом ночлеге он, как говорится, отвел душу бранью против Наполеона и всех народов, подвластных ему или союзных с ним, превознося только англичан и испанцев, заклятых его врагов. Спутник мой имел весьма основательные причины к гневу, как пруссак и как чиновник, лишившийся выгодного места, и я решился не входить с ним в спор. Но как бранные речи его продолжались беспрерывно и постепенно становились колкими, вероятно, от моего терпения, то я на третий день заметил ему, что он поступает со мной весьма неделикатно, заставляя меня выслушивать его суждения, не справившись, приятно ли мне это, или досадно, примолвив, что он, господин прусский чиновник, прожив девять лет в Польше, составив в ней порядочное состояние, как мне говорено было в Варшаве, и удостоив польскую нацию чести избранием в ней супруги, должен быть снисходительнее к другим народам. Немец взбесился, и, может быть, между нами дошло бы до неприятностей, если б ловкая полька, жена моего противника, нежными взглядами и сахарными словами не потушила моего гнева. Я ограничился тем, что на глазах немца осмотрел мои пистолеты, и переменил порох на полках, сказав немцу: «Вот неопровержимая логика!» С этой поры немец замолчал и до самого Бреславля не промолвил со мной слова.
Ознакомительная версия.