Один из самых значительных экспонатов коллекции Тарковского предвоенного времени – подлинные записи Аракчеевых, всесильного министра и фаворита Александра I, а также его то ли отца, то ли деда. Сколь бы одиозной ни была та или другая историческая фигура, свидетельства и высказывания, ей принадлежащие, представляют, помимо, так сказать, приватного, частного интереса, и определенную историческую ценность. Договоренность о публикации этих записок, снабженных подробным комментарием Тарковского, была в свое время почти достигнута. Они должны были увидеть свет в так называемых «Летописях Литературного музея», возглавлявшихся тогда В. Д. Бонч-Бруевичем, но дело разладилось из-за какого-то сущего пустяка. Остается лишь развести руками и посетовать на волю случая!
Вернемся, однако, в октябрь 1941-го.
И вот – вокзал. Огромный зал ожидания. Мария Даниловна растерянно озирается. Много знакомых. Рядом с Тарковскими – Антокольский, Бугаевский, Яхонтов, Зенкевич и еще кто-то – сидят на вещах.
Мимо проходит маленький японец. «Желтая» панмонгольская улыбка. Эвакуируют военные и государственные миссии иностранных государств.
По радио объявляют поезда для разных организаций. Вдруг: поезд для Союза писателей отменяется. Паника. Растерянный Антокольский дергает Тарковского за отворот пиджака:
– А что же мы? Почему не мы?
Он небрит, щетина на пергаментной коже с каким-то малиновым оттенком. Арсений ловит себя на мысли о том, что какая-то часть его смотрит на все это со стороны, спокойно фиксируя происходящее. На мгновение это кажется ему началом сумасшествия.
Зал, усеянный чемоданами. Снаружи – бьют зенитки. Какие-то военные на глазах у народа срывают ромбики с петлиц.
Арсений и Мария Даниловна с двумя переметными тюками и двумя чемоданами в руках вслед за Бугаевским и Антокольским, поддавшись общей панике, бегут невесть куда. В темноте слышен крик:
– Павлик! Павлик!
Жена Антокольского потеряла очки, без них ничего не видит. Тьма, стрельба зениток и недалекая бомба. Бегущие перекликаются в темноте:
– Павлик! Шура! Арсений! Мама!
Бесконечная беготня из зала ожидания на перрон, с перрона – снова в зал ожидания. Арсений кого-то утешает и уговаривает, что все будет хорошо, – другие паникуют больше, чем он.
Определился поезд, куда сажают писателей. Тарковский измучен. На перроне он говорит маме, укоряя ее обилием взятых вещей:
– У меня мускулы рвутся!
Наконец писатели вверзлись в теплушку, не зная, когда пойдет и пойдет ли вообще поезд. Рядом расположилась еврейская семья железнодорожницы. Тюки вещей. Полусумасшедший старик мочится на них. Железнодорожница раздраженно повторяет мужу, свешивающему фонарь к полу:
– Исаак, ты светишь мышам! Ты светишь мышам, Исаак!
Мария Даниловна кое-как устроена. У нее склероз, она начинает говорить без умолку и путает воспоминания, путает Арсения с покойным сыном Валей.
Поезд дергается, набирает ход. Напряжение не спадает.
Тарковский вспоминает:
Едем полузамерзшие, мокрые. У Антокольского серое лицо трупа. К счастью, я захватил с собою большую бутылку польской наливки, купленную накануне в клубе Союза. Она очень крепкая. Уславливаемся: порции, твердый паек! Может быть, мы тогда не заболели и не умерли с отчаяния именно благодаря ей. Путь я помню плохо.
Казань. Зенкевич в калошах и шапке спит на скамье, укрывшись шубой. Я постоянно ссорюсь с мамой. Разговоры с Антокольским и Бугаевским. Антокольский курит трубку, выпуская дым изощренным способом. У него с собой запас дорогого, приятно пахнущего табака. Кто-то из наших раздобыл кипяток и мы, обжигаясь, пьем его из железных кружек. Внутри разливается тепло, доходит до сердца. Кажется, что время остановилось – ни назад, ни вперед, только это состояние оцепенелого покоя.
Сутки в Казани. Потом неожиданно – после мерзости и грязи теплушки – купе первого класса на пароходе. Блаженство, подобное блаженству приговоренного к смерти, оттого, что его перевели в новую, роскошную камеру.
Чистополь. Когда я увидел Тоню, то поразился ее странному, отрешенному спокойствию. Думаю, что тот, кто не был в Москве в те дни, никогда не поймет нас.
Несколько недель в Чистополе. Я не вынес эвакуационного удушья. Нами руководил Кирпотин. Он был мне отвратителен и одновременно притягателен, ибо, казалось, он один обладает тайным знанием – что с нами будет.
Подхожу однажды к нему:
– Валерий Яковлевич, что же делать?
– Осуществляйте свои творческие замыслы.
Через пару дней Кирпотин бежит, оставляя нас на произвол судьбы.
Быт эвакуированных в Чистополе был скуден и убог. Вместе с другими «тружениками пера» Тарковский ходил на пристань – грузить баржи («каторжную тачку качу, матерясь») с продовольствием. По вечерам – долгие разговоры с друзьями, бесконечные думы о России, о судьбе, о государственности: «Мы – или они, немцы?»
В начале декабря в Чистополь приехал глава писательского ведомства Александр Фадеев. После ряда писем в Куйбышев в ГлавПУРККА с просьбой отправить его в армию Тарковский вручает такое же письмо Фадееву. Ответ положительный.
В конце декабря Тарковский, Всеволод Багрицкий, Павел Шубин, Владимир Бугаевский, Михаил Зенкевич и еще несколько человек (они называли себя «12 апостолов») по занесенной снегом дороге с обозом пробираются в Казань, а оттуда – в Москву.
Багрицкий провоевал недолго. Через два месяца в болотах Северо-Западного фронта в маленькой деревушке Дубовик 19-летнего Всеволода догнала бомба, сброшенная с «юнкерса».
Фронтовые истории
1942–1943
Фронтовые истории Арсения Тарковского… Их было много, и каждая выразительна по-своему. Взять хотя бы рассказ о капитане Маросанове, ответственном редакторе газеты 16-й армии «Боевая тревога», где поэт служил в качестве «писателя служебной категории А-4» (да, была в армии и такая должность!) в звании интенданта 3-го ранга.
Маросанов, по ироничной характеристике Тарковского, обладал всеми пороками, кроме одного – он не был гомосексуалистом. Его назначили редактором «Боевой тревоги» в октябре сорок второго, а уже через неделю все сотрудники газеты и походной типографии сошлись во мнении, что Маросанов – полное дерьмо.
Маросанов нередко воровал у товарищей вещи и вместе с трофейным имуществом отправлял в посылках домой. У Тарковского он украл замечательную американскую плащ-палатку. Однажды Арсений расстелил ее для просушки и куда-то ушел. Вернулся – плащ-палатки нет.
– Ребята, а где моя палатка? – спросил он бойцов.
– Маросанов взял, сказал, что нужно просушить как следует.
Тарковский разыскал редактора и, предчувствуя недоброе, спросил:
– Товарищ капитан, а где моя плащ-палатка?
– Она у вас дырявая, поэтому я ее выбросил, – невозмутимо сказал Маросанов.
Вне себя от гнева Тарковский выпалил:
– Товарищ капитан, вы хотите пулю в спину в первом же бою?
Маросанов прищурил глаза под очками и по-бабьи запричитал:
– А вот и не успеете! А вот и не успеете! Я вас раньше в штрафбат сошлю!
Арсений Тарковский на фронте
Угрозы оставались только угрозами. Маросанов понимал, что Тарковский его не убьет, а Арсений знал, что редактор не осмелится осуществить расправу.
Командующий дивизией тоже не любил Маросанова, но сделать почему-то ничего не мог: то ли у капитана были покровители в штабе фронта, то ли комдиву было проще отмахнуться от надоедливой мухи, нежели прихлопнуть ее.
Однажды командующий дивизией вызвал Тарковского и сказал, что на фронт приезжает монгольский маршал Чойбалсан, в штабе дивизии будет банкет и надо написать приветствие, желательно в стихах. Приветствие Тарковский написал, прочитал на банкете вслух, и растроганный маршал подарил сочинителю лисий малахай. Подарок был роскошен даже по меркам мирной жизни… Но радовался Тарковский недолго – пока не перехватил взгляд Маросанова.