<…>
Повести Стругацких предостерегают против опрометчивых исторических решений. В наш атомный век это предостережение звучит актуальнее, чем когда-либо прежде.
И все же логика повести «Трудно быть богом» подводит к необходимости вмешательства. Но, как и в «Попытке к бегству», оно получилось бессмысленным. Казалось бы, уже изучены все подступы, все лазы, все варианты. И тем не менее один из них остался непредусмотренным, промедление — гибельным, порыв отчаяния — усугубляющим ошибку. Если искать общие формулы, главную мысль этих повестей можно определить так: исторический эксперимент должен быть очень осторожным, всесторонне обдуманным и основываться на определенных данных внутри того общества, которое люди стремятся изменить к лучшему; добро на каком-то этапе должно принять активные формы.
<…>
В повести «Трудно быть богом» Румата спасал лекарей, поэтов, изобретателей, книжников. В «Хищных вещах века» речь идет главным образом о судьбе детей и тех, кто любыми средствами стремится взорвать трясину, заставить людей оглянуться окрест. Главная их забота — «вернуть людям души, сожранные вещами, и научить каждого думать о мировых проблемах, как о своих личных». Провозглашается одно из самых благородных вмешательств в жизнь — вмешательство культуры, науки, философии. Вмешательство идей, мировоззрения, педагогики. Оно помогает сохранить историческую память и уберечь созданные ценности.
Выводы эти и банальные как будто, и достаточно общие, но надо, между прочим, вспомнить споры тех лет, интересы нашей прозы, поэзии, публицистики. В своей фантастике, думая о будущем и оглядываясь на прошлое, Стругацкие учитывали интересы современности, касались вопросов, которые всех интересовали и широко обсуждались.
<…>
Стругацких интересует прежде всего общество и человек в обществе. Однако не в бытовом плане, не в тесно придвинутых к человеку локальных обстоятельствах. Их увлекают и тревожат перспективы, крупный план — судьбы мира и человечества. И они ставят мысленный эксперимент.
<…>
герои Стругацких поставлены перед пространством и временем, перед смертью и бессмертием, добром и злом. Они живут в этих категориях, как в собственном доме. И без этого расширенного, увеличенного мира, без усиленной остроты и могущества интеллекта, без облагороженных, испытанных на прочность чувств — жизни себе не представляют. Человеку и его бытию сполна возвращаются романтические стремления.
<…>
В известном смысле Стругацкие — писатели-моралисты. Слово это скомпрометировано наивными прописями и нравоучениями, которыми часто оснащаются беспомощные произведения. В данном случае речь идет о том его значении, в каком оно применимо к философу, неизбежно формулирующему свою систему морали. К писателю, не только исповедующему определенные нравственные принципы, но и рассматривающему их в новом аспекте, проводящему самостоятельное исследование человеческой души. Тут, между прочим, мы снова видим ярко выраженный признак романтического мышления — моральную и духовную централизацию проблем личности.
Однако взаимоотношения науки и морали на том не оканчиваются. Герои Стругацких — романтики современной индустриальной эпохи, эпохи, когда знания играют все большую роль в обществе.
Стругацкие не противопоставляют науку и мораль. Они не смотрят с сожалением назад, на детство человечества. Не поэтизируют благоденствие на лоне нетронутой руками людей природы. Мир становится иным. Он идет по другому пути. Бессмысленно хвататься за простодушную старину. Недоумевать, плакать, морализировать по поводу утраченной наивности — бесполезно.
<…>
Вот тогда-то [вторая половина 60-х. — Сост.] и начали они испытывать жанр гротескно-сатирической повести («Сказка о тройке») и то, что Стругацкие называют реалистической фантастикой, являющей образы смятенного сознания («Улитка на склоне»), приключенческой фантастики («Обитаемый остров»), фантастического детектива («Отель „У погибшего альпиниста“»), романа-предупреждения, ведущего к новым встречам с неизвестным («Малыш»). Но это жанровое разнообразие не следствие рассеянности интересов и индустриализации профессиональных навыков. Это поиск обостренных эмоциональных решений.
<…>
Отличие Станислава Лема от Стругацких в том, что он все больше склоняется в своей фантастике к философскому трактату, Стругацкие же, преодолевая публицистический рационализм, идут к эмоционально-психологическим ситуациям, к разнообразию эмоционально-нравственных проявлений человека в познании, действии, прогнозах. Это результат углубления творческого художественного начала.
<…>
Наконец, житейские препоны преодолены, и АБС вновь съезжаются работать. На этот раз — в Москве, в новой квартире АНа.
Рабочий дневник АБС [Запись между встречами]
«Человек — это душонка, обремененная трупом» Эпиктет (М. Туровская «Герой безгеройного времени», стр. 234)[53]
«Любовь ленинградцев…» ЛП, 19.01.51, пятница[54].
В главу о технократии:
1. Разврат, наркотики, безмыслие, религиозные дебоши.
2. Бунт молодежи, возврат к эксперименту.
3. Разговор с Гейгером о власти: чего он хочет; для чего ему власть? («Властьимущие делают не то, что они хотят, а то, что можно сделать, оставаясь у власти. Так меняются принципы, мировоззрение властьимущих. Все властьимущие — оппортунисты».)
Для ГО: уголовник с наколкой на лбу: «Раб Хрущева». Как ему делали пластич<еские> операции (Пермяк).
Если у еврея отобрать его религию, а у русского — веру в доброго царя, они становятся способны черт знает на что.
19 октября 72 года
Москва. Борис приехал.
Рассказывал о Варшаве.
Готовить:
1) Новосел
2) Menzura Zoili
Дневник палача — в ГО.
20–23.10.72
Болтовня и выпивки.
24–28.10.72
Идеи:
1) Утопия и антиутопия a la разные реалисты сегодня (Кочетов, Софронов, Солженицын [последнее — под вопросом]).
2) Человек (фокусник), которого приняли за пришельца.
29.10.1972
Борис уехал.
Письмо Бориса брату, 2 ноября 1972, Л. — М.
Дорогой Аркашенька!
Надеюсь, ты уже прибыл. Надеюсь, съездил не совсем зря. Я тут эти дни носился по городу, как самашедший[55]. Имею сообщить следующее:
1. Путевки взяты. Первый день — 10-е; последний — 22-е. Нумера 18 и 20. Обязательно телеграфируй приезд.
2. В ЛенПравде некий Гребенщиков (бывший замглавного, впоследствии уволенный из штатов за приверженность, ныне преподаватель факта журналистики) обложил нас за ПнО[56]. Большой такой подвал — «Журнальное обозрение». Всех направо и налево хвалят, за исключением какой-то поэтессы, допустившей в своих стихах цыганщину, и, натурально, нас. Но в общем не очень. Не хватает, мол, социально-политического осмысления событий грядущего. Мрачный зловещий мир. Социально-политический фон безлик и невнятен, так что трудно говорить об общественно значимой направленности обличения этого мира. Прозрение Шухарта не подготовлено логикой, а также очень абстрактно и аморфно по своей сущности. Да и написана повесть стилистически небрежно и торопливо. В таком вот аксепте. Ну, я пошел в «Аврору» за экзами, повстречал там Андрея Островского, обложил его за произвол, он клялся, что его не было в это время, что мне наверняка звонили, а меня тоже не было (это, видимо, правда), «ты же понимаешь, старик!..», а что касается Гребенщикова, то это чепуха, традиционная ругань, в каждом таком обозрении обязательно хвалят прозу «Звезды» и «Невы» и ругают прозу «Авроры», нет, никакое это не указание свыше, конечно, тащите повесть, если у вас есть, только небольшую, листа на три-четыре. Народу набежало меня обнимать, улыбки, улыбки, экзы уже готовы, пожалуйста, Б. Н., будьте добры автограф, Б. Н., передай Аркадию привет и скажи, чтобы не обижался, вы ведь нам тираж подняли за два года на тридцать тысяч (т. е. на 30 %!), пойдем с нами обедать, старик… и т. д. Конечно, они чувствуют себя весьма неловко, но «ты же должен понимать, старик!..». Одним словом, в Ленинграде эта статья как указание, видимо, не рассматривается, а вот в Москве? По-моему, наши хилые шансы стали еще хилее.