— А не высказывал ли когда-нибудь ваш научный руководитель антисоветских взглядов?
— Нет, — говорю, — не высказывал. И сомневаюсь, что у него вообще есть какие-нибудь взгляды, кроме научных.
— А почему вы именно его избрали своим наставником?
— Потому и избрал — что он учёный высочайшего класса, уникальный специалист в области содержательно-генетической логики и теории деятельности, глава московской логической школы.
Почесал чекист в затылке и сел писать протокол.
Подаёт мне, я прочитал — мама родная! — в каждом слове по ошибке, а уж термины все перевраны до неузнаваемости.
Я говорю:
— И вы хотите, чтобы я это подписал? Это же галиматья какая-то! Да Щедровицкий прочтёт — я от стыда сгорю.
— А как же быть?
— Ладно, давайте я сам напишу — на своей же машинке.
Они обрадовались, а потом загрустили:
— У нас через пять минут перерыв начнётся, а из-за вас мы можем остаться без обеда.
— Так пообедаем вместе!
Они окно плотно затворили, застегнули шпингалеты, бумажки все в сейф попрятали, и отправились мы в чекистскую столовую. Зашёл я руки помыть — земляк Аль-Фараби рядом стоял, глаз не спускал — чтоб я ненароком ещё куда не забрёл.
Кормят у них в столовой, надо сказать, хорошо — борщ украинский, свежие огурцы, рыба, картошка жареная, компот. И недорого.
За едой разговорились. Я про свою работу рассказал — что на транспорте сейчас горячая пора. И нелегко создать благоприятный социально-психологический климат в трудовом коллективе. Они говорят:
— У нас тоже работы — вагон. Еле поспеваем...
Вернулись снова в кабинет. Сижу я, щёлкаю на "Консуле" нехитрую его биографию, и тут ещё какой-то мужик заходит — постарше, в такой же, как и все, летней распашонке. Мои двое вскочили с мест и вытянулись в струнку, а я продолжаю печатать. Он посмотрел на меня удивлённо и говорит с лёгкой укоризной:
— Молодой человек! Вам, как будущему чекисту, надо бы знать, что полагается вставать, когда входит начальник.
— Виноват! — гаркаю, как на военной кафедре, и тоже вытягиваюсь во фрунт.
Моей выправкой он остался доволен. Поздоровался за руку, представился:
— Полковник Сорокин.
Хотел было он ещё что-то о себе рассказать, да один из старожилов его опередил:
— Товарищ полковник, это не практикант. Это свидетель.
(Вновь прибывший оказался тем самым начальником, которому я накануне звонил.)
Прочитал полковник протокол и на прощанье посоветовал:
— Вы свою машинку больше никому не давайте. А то попадёт к кому-нибудь похуже Щедровицкого.
— Это значит — к любому человеку, — ответил я вполне логично. — Для меня лучше Щедровицкого никого нет.
Дали мне чекисты справку (вернее, повестку — задним числом): что я пробыл у них в конторе столько-то часов — для оправдания моего отсутствия на работе.
Я её, конечно, никому показывать не стал, а повесил у себя дома на стенку.
Лето в тот год выдалось знойное, сухое; горели торфяные болота.
Так и висела эта бумажка на солнце — пока не истлела и не рассыпалась в прах.
Как-то после одной из моих — в то время знаменитых — лекций по социологии юные журналисты зазвали меня в синагогу — посмотреть еврейский праздник "Иом кипур" ("Судный день"). Я согласился, и мы пошли. Идти-то было всего двадцать минут от старого Университета.
Завечерело. Пошёл ранний, нежданный снег. На улице Архипова (почти как в старинной блатной песне: "в тёмном переулке возле синагоги") толпились люди, причём толпились они как-то странно, то есть по-разному: одни — обступив чернеющими на снегу фигурами здание синагоги с его прямоугольными колоннами — всех возрастов, обоего пола, с характерной внешностью семитов, а другие — чуть поодаль, в основном на другой стороне узкой улицы, плотно сбитой ватагой — причём возраста исключительно призывного, а пола мужескаго. Вглядевшись в ватажные лица, я мгновенно понял: "Стукачи!": у нас в МГУ довольно отчётливая социальная и даже, пожалуй, биологическая прослойка. Из них, например, поголовно состоял весь юридический факультет. А на других факультетах они жили по возможности малозаметно и регулярно докладывали партийному и гэбэшному начальству обо всем сколько-нибудь существенном в делах и мыслях современников. (Зачем? А чтоб правду знали.)
Я сразу узнаю стукачей: они, как струпьями, обсыпаны пятиконечными звёздами. И глаза все в рыжих звёздах.
(За это время выросли новые ублюдки — чёрные, крутые, как тараканы, живущие в телефонных аппаратах.)
Помню, как вызволял из липких и цепких стукаческих лап свою сестру и её подругу Ирку Зайцеву.
"Их, как и всех студентов факультета журналистики, выставили однажды на Манежной площади кого-то встречать. Раздали портреты вождей. Истомившись в ожидании проезда неведомого закордонного борца за счастье всех народов, девицы зашли на "психодром" (это сквер такой перед старым Университетом, за чугунной оградой, где студенты обыкновенно "психуют" -— то есть переживают и волнуются, затверживая последние "шпоры" к экзаменам) и сели, по зимней поре, на спинку старинной, с царского, наверное, ещё времени, скамейки под деревом, поставив ноги на сиденье, а лики начальства на палках беспечно прислонив тут же рядом. И надобно ж беде случиться, что как раз в это время стукачи с юрфака проходили практику: учебный арест и допрос. Шаря в поисках жертвы, они забрели на психодром и тут наткнулись на благодушно беседующих кумушек.
— Та-ак! — сказал стукач, что поразвязней, прихватывая оставленные без призора портреты. А тот, что понаглей, прибавил:
— Пройдёмте!
И эти две здоровенные дуры, представьте себе, пошли. (Как выразилась впоследствии Зайцева, у неё от страха "очко ёкнуло".)
Я тем временем сидел в библиотеке — готовился к лекции. В зал вбежала, запыхавшись, Варя Парфёнова — ещё один персонаж, с того же третьего курса. Горячий, смешанный с морозом шёпот:
— Володя! Олю и Ирку арестовали!
Она, оказывается, таясь, следовала за конвоем и заодно разведала, что моей сестрице и её подружке уже шьют дело: они, дескать, с целью глумления чистили снег на садовой дорожке, орудуя, как лопатами, портретами членов политбюро.
Добежали. Я распахнул указанную Варей дверь на первом этаже юрфака. За конторским столом восседал, покуривая, бронзоволикий брюнет — как видно, преподаватель заплечных наук — и что-то диктовал. За другим, обочь, его прилежные, обсыпанные неизбывной стукаческой перхотью практиканты заполняли какие-то ксивы. А напротив юных чекистов — вот они, застывшие от ужаса, пленницы-подельницы: голенастая и востроглазая будущая бывшая художница чаше-купольной школы, иконописец, регент, игуменья вновь открытого женского монастыря — и сестра моя — плоть от плоти моей тамбовской, кровь от крови, закипающей в жилах от ярости.