НА ДНЕ
Полная независимость, новое окружение выбросили меня из гетто зарубежной России во Францию — и Франция эта была двуликой. Новый мир и блистал передо мной, и открывал свои язвы. Париж двадцатых годов — это целая эпоха, даже и без денег можно было быть ее свидетелем.
Зинаида Шаховская. Отражения
1Добравшись в декабре 1923 года до Парижа, Гайто и не подозревал, что попал в город всей своей жизни. Он не догадывался о том, сколько страданий, любви, голодных дней и одиночества ждет его среди великолепий и трущоб европейской столицы. Он не знал, что через несколько лет совсем освободится от русского акцента, и это позволит ему постичь столицу с той доскональностью, что сравнима только с опытом патологоанатомов, чья компетентность определяется не любовью, а знанием. Тот Париж, который поначалу узнал Гайто, казался ему похожим на труп, который нельзя любить, но необходимо хорошо знать, если хочешь стать профессионалом. А он хотел. Он хотел писать, затем он сюда и приехал. Но в отличие от большинства своих старших коллег — писателей-эмигрантов, которые уже заработали себе имя в дореволюционной России, Гайто — типичный младоэмигрант — узнал сначала «французский» Париж, а потом уже «русский».
«Это был небольшой городок — жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество тракторов.
Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Сенваной, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, жители стали называть ее "ихняя Невка". Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка: "Живем, как собаки на Сене — худо!"
Жило население скученно: либо в слободке на Пасях, либо на Ривгоше. Занималось промыслами. Молодежь большею частью извозом — служила шоферами. Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты — в качестве цыган и кавказцев, блондины — малороссами.
Женщины шили друг другу платья и делали шляпки. Мужчины делали друг у друга долги.
Кроме мужчин и женщин, население городишки состояло из министров и генералов…
Общественной жизнью интересовались мало. Собирались больше под лозунгом русского борща, но небольшими группами, потому что все так ненавидели друг друга, что нельзя было соединить двадцать человек, из которых десять не были бы врагами десяти остальных. А если не были, то немедленно делались.
Местоположение городка было очень странное. Окружали его не поля, не леса, не долины, — окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными галереями, музеями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Даже магазинчики заводили свои. И в музеи и галереи редко кто заглядывал. Некогда, да и ни к чему — "при нашей бедности такие нежности"».
С этими печальными картинами из жизни русской эмиграции в Париже, иронично обрисованными Надеждой Тэффи в «Городке», Гайто познакомился не сразу. Не то чтобы он не знал русских ресторанов и кафе, где собиралась публика победнее или побогаче, или адресов литературных салонов и объединений, штаб-квартир русских партий или организаций. Он мог их узнать, но он не был туда вхож, не был своим, он пришел «ни от кого», не имея ничьей рекомендации. А в русской эмиграции наличие нужных знакомств для молодого соотечественника подчас было важнее, чем знание языка для странника, оказавшегося в чужой стране. В силу юных лет обзавестись на родине важными знакомствами он не успел, а семья его была не из того круга, чтобы можно было воспользоваться связями, возникшими еще в салонах Петербурга или Москвы. Не было двери, в которую можно было бы постучаться и услышать в ответ: «Как же, как же, помнится, мы с вашим батюшкой на охоте ох-хо-хо! А вы были тогда еще в коротеньких штанишках. Забавно, забавно…» Никто не писал ему рекомендательных писем, которые можно было бы отнести в дом на тихой респектабельной улочке, сделать вдох перед тем, как нажать звонок, и отдать горничной, которая сообщит, что хозяина, к сожалению, нет дома, но она обязательно передаст. Потом ждать с волнением ответа и наконец получить приглашение зайти для личного знакомства и услышать: «Да, место есть …жалованье небольшое, но верное». Этого всего Гайто, как и большинство его ровесников, не имеющих за спиной ни славы, ни высокого аристократического происхождения, не знал.
В «гетто зарубежной России» Гайто проложит себе дорогу позже. А пока он, как алжирец или тунисец, должен был доказать французскому правительству, что его не зря пустили на родину мушкетеров, которых он так любил в детстве.
2Гайто начал осваивать Париж с окраин. Первые картины из жизни люмпен-пролетариата он наблюдал в Сен-Дени. Сейчас это вполне приличный пригород Парижа с университетом, стадионом и аэропортом имени Шарля де Голля. А в те годы там было портовое место, куда приходили на разгрузку торговые баржи. Гайто взяли в артель грузчиком, но работал он там недолго. Такая грубая и изматывающая работа действовала угнетающе не только на его юное тело, но и на юный дух. После разгрузки уже одной баржи его покидали все мысли, стремления и желания, кроме одного: лечь прямо на песке, закрыть глаза и не шевелиться как можно дольше. С наступлением холодов даже это скромное желание стало неосуществимо.
Продержавшись две недели, он сбежал из артели и стал искать работу в районах, соседствующих с Сен-Дени. Однако там вакансий было еще меньше. И Гайто опять вернулся туда, откуда сбежал, но уже не в порт, а на железнодорожную станцию. Там потребовались мойщики паровозов. За ночь нужно было все закончить, чтобы утром к чистому локомотиву присоединить состав. Работа была черной в буквальном смысле, но не такой тяжелой, как прежде.
С рассветом Гайто возвращался в барак к «коллегам», которые презирали его за душевную утонченность, чувствительность, плохо скрываемую гордость во взгляде темных глаз. Темные южные глаза в бараке, где ночевал Гайто, не были редкостью — среди чернорабочих находилось много выходцев из Африки, Востока и Южной Европы, но редко кто из них смотрел так сурово и неприязненно при хамстве и пошлом юморе, которым развлекались обитатели Сен-Дени.
Однажды ночью он ворочался с боку на бок, мучаясь от бессонницы. Мозг его давно требовал отдыха и сна, но ноющее от перенапряжения тело никак не хотело успокоиться. Гайто пытался заставить его повиноваться сну, отдавал самому себе мысленно команды, но мешал бред соседа за перегородкой, который во сне оставался таким же бессмысленно грубым, как на работе и в жизни. Каждую ночь он громко стонал и называл свою подружку Марго — пьяницу и торговку гнилыми овощами, оставшимися после разгрузки барж, — всеми ругательствами, на которое было способно его убогое воображение. Несмотря на скудный словарный запас общеупотребительных слов и сильный акцент – сосед был выходцем из румынских крестьян — Гайто не раз поражался его изобретательности по части тех слов, которые были обращены к Марго. За время тесного (даже слишком тесного, как казалось Гайто) ночного соседства он успел узнать все мыслимые и немыслимые подробности интимной жизни этой парочки. Поначалу это казалось даже забавным. К чему Фрейд, думал Гайто, учение о подсознании, теория снов, когда все обескураживающе просто: жизнь и видения — одно, и как бы ученый австриец прокомментировал такое единство? Той февральской сырой ночью Гайто вдруг ясно понял, что ни тело, ни душа его не перестанут метаться на этом старом продавленном матрасе, пока он не дойдет до станции, ставшей ему сколь родной, столь и ненавистной, пока не сядет на пригородный поезд и не покинет Сен-Дени навсегда.