Вскоре вернулся Анатолий. Узнав, что его чемодан украден, он не упрекнул меня ни единым словом за моё ротозейство. Он стал расспрашивать меня, как выглядит эта красотка, при помощи которой неизвестный вор отвлёк моё внимание, а мне было очень неловко, очень стыдно. Уж лучше бы Толя меня матом обложил... Но какой уж там! Мой друг пустился рассказывать мне какие-то дорожные анекдоты, а потом заявил, что поскольку деньжата у нас кое-какие есть, нам надо пойти в ресторан, перекусить там как следует, а заодно выпить по стопке за здоровье прекрасной свистуньи...
Поезд, который вёз нас в Ереван, был не курьерский, не скорый, а просто пассажирский, и останавливался на каждом полустанке. И вагон был не мягкий, не купейный, а общий — пассажиры входили и выходили. Уснул я не совсем в трезвом виде, а когда проснулся на своей нижней койке, то обнаружил, что на руке моей нет часов. Потом выяснилось, что и чемодана моего нет. Анатолий стал меня утешать, а я очень обрадовался. Быть может, я был первым в мире человеком, который обрадовался, что его обокрали. Ведь это кража-пропажа как бы уравняла меня с моим другом, уравновесила наши невзгоды путевые, сняла с меня вину. Спасибо тебе, неведомый ворюга!
В прекрасном городе Ереване мы провели дней пять. Вместе с прочими приезжими писателями участвовали в литературных вечерах, и даже побывали с ними в гостях у Аветика Исаакяна. Стихи этого мудрого, очень своеобразного поэта я знаю с довоенных времён по переводам Валерия Брюсова. И в Эчмиадзине мы побывали. Все были в штатском, и только мы с Анатолием Чивилихиным — в военной форме. Мы, конечно, объяснили, рассказали, почему мы так непразднично одеты, — и все нам дружески сочувствовали. После этого я дважды побывал в Армении. Что-то таинственное, неразгаданное есть в этой стране, — недаром именно туда причалил Ноев ковчег.
С той поры много у меня было дальних поездок. Весь Советский Союз исколесил. И больше ни разу меня никто в дороге не обокрал. Наоборот, меня обогащали. Немало такого, чего ни в каких книгах не найдёшь, услышал я в поездах дальнего следования; в пути люди очень правдивы и откровенны. В дальней дороге у самых скрытых разверзаются уста, они порой готовы поведать случайному попутчику своё самое сокровенное, самое потаённое, — такое, что и от друга и от матери скрывают. Вагон — дорожная исповедальня. А самолёт — это другое дело. Время-то твоё он сберегает, но в полёте ты теряешь ощущение дороги, да и с людьми нет душевного общения. В самолёте проглатываешь пространство, как безвкусную пилюлю.
Я люблю дальние поезда.
На заводе «Электроаппарат» проработал я недолго. Расчёт дали мне без сопротивления: видать, сверловщиком я был не ахти каким. А ушёл я оттуда потому, что работать там приходилось в три смены, а я возымел намерение поступить на рабфак, на вечернее отделение. Мне нужна была односменная работа. И вот по рекомендации моего школьного друга Димы Фёдорова, у которого был знакомый инженер на оптико-механическом заводе, устроился я в проектное бюро. Зачислили меня туда чертёжником-архивариусом. Этот ОМЗ N 5 находился на Третьей линии Васильевского острова, принадлежал Наркомпросу и производил микроскопы и прочие оптические приборы для школ. Теперь, как ни странно, в этом же здании давно уже действует обувная фабрика, и только очень пожилые василеостровцы помнят, что там когда-то был Оптико-механический завод N 5.
Чертить мне там приходилось очень редко. Я сверял чужие чертежи, нумеровал их, раздавал их по поручению инженера его подчинённым, относил их в цеха. По правде говоря, у меня осталось впечатление, что никаким архивариусом я там не был, а был мальчиком на побегушках. Работа была совсем не интересная. Пытаюсь припомнить её подробности, а в голове — пустота. Зато хорошо запомнилась буфетчица из заводской столовой. Красавицей она не была, но звали её Фея. То было не имя, а прозвище, а прозвали её так по её аббревиатуре, ибо в паспорте она значилась как Фаина Елисеевна, а фамилия начиналась с буквы «Я». Позже на моём жизненном пути встретилась Яга (Янина Густавовна, а фамилия — на букву «А»); то была добрая женщина, на ведьму она не походила. Знаком я был и с ГАДом (Григорием Андреевичем, а фамилия — на «Д»), человеком вполне порядочным, и с ВОРом, который ни разу в жизни ничего ни у кого не украл... Отцы и матери, давая своим детям имена, не всегда учитывают, как будут звучать их трехбуквенные инициалы. А думать тут надо!
Ещё запомнился мне на ОМЗ N 5 нестарый человек по прозвищу Скучный Боря, — заглазно именно так все его звали. Он очень старательно изучал сам себя и со всеми говорил только о себе. То он сообщал всем и каждому, что ногти на правой руке растут у него быстрее, чем на левой, то горестно извещал о том, что вчера он забыл принять на ночь слабительную таблетку, а посему сегодня у него «твёрдый стул». А ещё любил он рассказывать о том, что ему прошлой ночью приснилось. Сны у него были вполне приличные, неинтересные. Во время обеденных перерывов этот Скучный Боря часто присаживался в столовке к тому столику, за которым сидел я, — ведь я был для него свежим слушателем, всем остальным он давно надоел. А мне с ним скучно не было. Он нёс свою скучнятину, а я слушал и размышлял, почему это он такую ерунду плетёт. Сейчас, на старости лет, могу сказать, что я до сих пор не знаю, что это за штука — скука. Никогда в жизни нигде и ни с кем не было мне скучно. Бывало грустно, тоскливо, тяжело, боязно, страшно, жутко, но от скуки Бог меня уберёг. Мне и со скучными не скучно.
А однажды тот Скучный Боря поведал мне нечто совсем не скучное: во вчерашнем своём сне он видел всё то же самое, что и в позавчерашнем, но только всё это было совсем другого цвета, какого-то совсем небывалого. Когда я рассказал об этом матери, она высказала предположение, что, быть может, каждый человек — и наяву и во сне — видит свои цвета. То есть я, например, вижу зелёный цвет, но это совсем не тот зелёный цвет, который видит мой сосед по столу. И никто не может рассказать, объяснить другому, какие цвета он видит. На это нет слов.
Я цветные сны вижу редко. Быть может, именно потому мне запомнился один страшный цветной сон. Мне приснилось, будто иду я по Университетской набережной Васильевского острова, собираюсь свернуть на Дворцовый мост и вдруг вижу, что из гранитной ограды торчит окровавленная рука, а навстречу мне какой-то человек катит ручную тележку на двух колёсах. Тележка как тележка, только вместо деревянных спиц — кости. Это было за четыре дня до начала Великой Отечественной войны, однако каким-то провиденциальным чудом сон тот считать я не могу. Дело в том, что за неделю до этого в магазине старой книги я долго листал и разглядывал какой-то художественный альбом зарубежного издания, где, наряду с прочими художниками, было уделено место и Сальватору Дали, то есть там были репродукции его картин. Альбома этого я не купил, стоил он дороговато, но картины Дали произвели на меня сильное впечатление, прочно обосновались в памяти — вот и приснилось мне нечто в стиле этого художника. И случайно сон тот совпал с приближающейся тяжкой датой.