Скоро перешли в детскую, где для всех были приготовлены заботливой теткиной рукой постели, забрались под одеяла — и тут началось самое интересное. Мы стали читать вслух взятый с полки томик Мопассана. Читали по очереди, как-то больше, мне кажется, Боря. Наверное, прочли несколько рассказов, но запомнились два: «Хозяйка» и «Рука». На меня «Хозяйка», естественно, не произвела тогда большого впечатления. Но сила искусства такова, что описание великолепия жирной госпожи Кергаран, и притягательности смятой постели, и этой манеры хозяйки говорить: «Ах, каналья-каналья!» — все же отложились где-то в уголке памяти.
Другое дело — «Рука». Было в этом рассказе что-то захватывающее, какая-то ужасная (в полном смысле этого слова) прелесть. Верхний свет мы давно потушили, и от абажура настольной лампы (помнится, бронзового с цветными стеклянными бусами) по стенам и потолку побежали причудливые тени. Казалось — уж не Рука ли это мечется по комнате? Мне стало страшно, но оторваться от слышанного не было возможности; скрывая свой сладкий ужас от остальной компании, я сжался в комок под одеялом и молчал. Странно, но из этого рассказа, так глубоко поразившего меня, не запомнилось ни одного выражения, кроме «наутро мне принесли эту руку», от которого застывала кровь. А старшие обсуждали прочитанное. Как всегда, осведомленнее всех оказался Боря, рассказавший, что, думается, враг задушил героя другой рукой. «Такой же сухой», — сказал он, и я ясно увидел вдруг обе эти ужасные руки.
Не помню, как я заснул, дождался ли кто-нибудь из нас сакраментального двенадцатого часа. Проснулся от вспыхнувшего света и увидел Товия Борисовича, зашедшего, видимо, посмотреть, как спят дети.
— Спи-спи, — сказал он и погасил свет. Он был тогда еще не старый и очень красивый.
Так наш первый Новый год был озарен высоким искусством (хоть лично для меня это было и рановато), но главное — родственно-дружественной теплотой, очарованием старого московского интеллигентского дома с его скромным уютом, заботливой и разумной нежностью к детям.
С тех пор прошло больше семидесяти лет, и еще много раз встречали мы вместе с Борей Новый год — то у нас, то у него, но и будучи взрослыми, недавние мальчишки любили вспоминать тот первый, ничем не омраченный праздник. А, кажется, совсем недавно я узнал, что Боря говорил своей жене Наташе, что в детстве это был лучший его Новый год. И мой тоже.
Мозжинка — Москва, февраль 1980 г.
В начале жизни школу помню я…
А. С. Пушкин[51]
Проходил я по улице Горького, где теперь уже редко бываю. Здесь нет большой стройки. Дома, если не считать относительно нового здания клуба писателей, все те же, что были и полвека тому назад. Но вдруг я отчетливо почувствовал, что облик улицы уже не тот. Нет, здесь ничего не построили. Снесли длинный желтый глухой каменный забор, и только. Тот самый забор, в который я, бывало, на строевых занятиях все заезжал штыком по команде «Длинным коли!». От забора откалывались куски штукатурки, за что мне неукоснительно делали внушение, а я оправдывался желанием натренироваться в максимально длинном уколе.
С улицы виден теперь импозантный барский дом начала прошлого столетия — двухэтажный, с мезонином и балконом. Конечно, желтый, с фронтоном и белыми пилястрами. Переходы на уровне второго этажа соединяют главное здание с крыльями, которые торцами выходят на улицу.
Милый старый дом когда-то ведь был новым и немало украшал улицу только что начавшей подыматься после французского разорения Москвы. Конечно, и тогда не закрывал вида глухой забор. Была какая-нибудь красивая решетка — сквозь нее прохожие любовались домом, а хозяева с балкона поглядывали, что делается на улице.
Забор появился, должно быть, тогда, когда здесь открылась гимназия Алелековой, в которой, как я позже узнал, короткое время училась Марина Цветаева.
Лет через пятнадцать после Цветаевой и совсем не короткое время в этом доме учился я. Понятно, уже не в гимназии. Здесь была тогда 48-я единая трудовая школа имени Н. И. Бухарина Краснопресненского района. Однако от алелековской гимназии оставалось еще кое-что. То мы видели эту фамилию оттиснутой на старых библиотечных книгах. То в самой наружности некоторых учителей ясно проступали черты педагогов старой гимназии. Чего стоила, например, Александра Адольфовна Штраус — высокая, прямая, с короной седоватых волос, собранных в пучок на макушке, как носили еще в начале века! И сама Кириена Константиновна Алелекова года два учила нас немецкому языку. Это была маленькая беленькая старушка очень кроткого нрава. Ничто в ней не обличало ни бывшей начальницы гимназии, ни татарской крови, о которой говорила ее фамилия.
Впрочем, это все я заметил потом, а в начале двадцатых годов, когда привели меня в школу, мне больше всего понравилось оживление, царившее в этом отгороженном от улицы большом палисаднике. Кое-кто даже взбирался по столбам балкона.
Но побегать на первый раз не удалось. Позвали в канцелярию, где уже сидела моя мама перед полной ласковой блондинкой. На столе, как рамка с портретом, стоял довольно большой, обращенный к посетителю плакат:
«РУКОПОЖАТИЯ ОТЛIЕНЯЮТСЯ».
Только через много лет я понял, что прочел в волнении неверно: надо было — «отменяются».
Не помню, о чем спрашивала Надежда Афанасьевна (так звали блондинку — заведующую школой) и чем сумела ободрить, но через некоторое время я уже шел по коридору вслед за Еленой Леонидовной — женщиной с меня ростом, но со спокойными и твердыми манерами. Она открыла дверь в огромный, как мне показалось, светлый класс, где уже шел урок. Меня посадили за парту.
Странно, но о первых школьных годах у меня почти не осталось светлых воспоминаний. Может быть, потому, что пришел я на месяц-два позже и очень трудно было догонять, но скорее потому, что наша учительница Феоктиста Дмитриевна, или Фекла, как мы ее звали между собой, была человеком некультурным и грубым, с повадками скорее надзирателя, чем педагога. Ее гладко прилизанные волосы с крохотным пучком на затылке, всегда темное платье производили бы впечатление монашеское, но с этим никак не вязалась шляпа, хотя тоже черная, но с огромным бантом, напоминавшим одновременно и пропеллер, и рога. Волнуясь (а это случалось частенько), Фекла покрывалась какими-то малиновыми пятнами — особенно запомнились почему-то пятна за ушами. Нет, с ней не связано ничего хорошего, и, кажется, не только у меня.
Но есть одно светлое в полном смысле этого слова впечатление — громадный актовый зал, овальный, облицованный белым мрамором, очень высокий, с колоннами и хорами. Когда-то с хоров гремела музыка, а внизу кружились пары, но этого я не знал. Мы проводили там перемены и уроки физкультуры. Однажды какой-то школьный богатырь засветил мяч на самые хоры, и мы, маленькие, бросились туда по темной лестнице. Удивительнее всего для меня было, что на пустых темных хорах оказался совсем маленький мальчик, которого смущенно забрала появившаяся из какой-то боковой двери Надежда Афанасьевна. Значит, и она, как многие наши учителя, жила «при школе».