Никон то принимался поглаживать золотое бархатистое тело дыни, то брал нож и без всякого умысла и вообще без соображения тыкал ножом в стол.
— На том свете дьяволы вот так-то язык тебе исколют! — не вытерпел Киприан.
Никон бросил нож, встал и тотчас сел. Спину охватило ознобом. Задрожал, захолодал, принялся растирать руки, словно на лютом морозе, когда и рукавицы не спасают.
— Далось тебе все это! — буркнул Киприан. — В митрополитах тоже хорошо.
Никон порывисто поднялся, шагнул к оконцу, но, даже не глянув в него, вернулся за стол, придвинул к себе дыню, взял нож. Руки тряслись, и, глядя на свои руки, митрополит совершенно спутался мыслями — забыл, что хотел сделать.
— Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
— Нутро-то отряхни, сблюешь! — гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
— Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь келии распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келию, депутация собора — митрополиты, бояре.
— О великий святитель! — воздев руки, завопил тоненьким, стареньким голоском митрополит Корнилий. — Святейший собор иерархов православной церкви приговорил — быть тебе, митрополиту Никону, святейшим патриархом…
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
— Нет! — крикнул. — Упаси вас господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
— Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
— Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой келии. Испуганно переглядывались, топтались возле келии, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
— К царю! К царю! — всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
— Как так в патриархи не идет?! — перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. — Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей келии, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
— Чего дерешь, богатый больно? — заворчал из своего угла Киприан.
— Дурак, — сказал ему Никон. — Патриарх — я!
— Так ты ж отказался.
— Дурак! Ну и дурак же ты! — с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: — Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
— Киприан, — сказал тихо, — а ведь страшно.
— Что страшно?
— Патриархом страшно быть. Как скажешь, так и сделают. А если не то скажешь? Киприан, я взаправду не гожусь в патриархи. — И жалобно попросил: — Принеси воды свежей из колодца. Чистой водички хочется. Будь любезен, брат мой.
Киприан взял кувшин и молча вышел из келии.
Никон проследил взглядом, плотно ли затворилась дверь, опустился со стула на колени, на свою черную рясу. Поцеловал край старой своей одежды, бывшей с ним еще на Анзерах.
— Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
— Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как — в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!
И тотчас встал с колен и, наступая ногами на прежнюю свою рясу, надел великолепное новое одеяние и водрузил на себя золотую цепь с рубиновым крестом, в сверкающей изморози чистой воды алмазов.
Пришел Киприан с водой.
— Налей!
Киприан налил воду в серебряный кубок.
Никон выпил воду до последней капли, пнул ногой рясу.
— Сожги! — И закричал: — Да не спрячь — знаю тебя, тряпичника, — сожги!
Киприан поднял рясу и бросил в подтопок. Высек огонь, запалил лучину, кинул в печь.
— Не закрывай! — сказал Никон, глядя, как занимается огнем его старая, его отвратительная… кожа.
— Воняет больно! — сказал Киприан.
— Воняет! — Никон хохотнул. — Ишь как воняет!.. Чего глядишь, ладан зажги!
Не отошел от печи, пока ряса не сгорела дотла.
И тут явились депутаты, все люди великие, дружеские. Никон подходил к каждому со слезами на глазах. Говорил тихо, перебарывая спазмы, схватывающие горло:
— Не смею! Прости, бога ради! Неразумен! Не по силам мне пасти словесных овец Христовых! Пусть государь смилуется. Не смею!
Когда и второе посольство вернулось ни с чем, Алексей Михайлович запылал вдруг щеками и крикнул, притопнув ногой:
— Силой! Силой привезти его!
8
Застоявшаяся толпа перед Успенским собором стала вдруг врастать в землю. Это садились где стояли обезноженные старухи и старики. Как гусыня с выводком, осела наземь и цепочка слепых странников со старцем Харитоном во главе.
— Долго ждать-то? — спросил Харитона мальчик-поводырь, у которого от стояния ноги сделались бесчувственны, как полешки.
— А до второго пришествия! — отозвался мальчику сидевший подле слепцов круглый, как солнышко, косматый, седенький замоскворецкий мужичок Пахом.
— За грехи! За грехи! — перекрестился слепец Харитон.
У мальчика лицо было голубое от просвечивающих через прозрачную кожу жилочек. Опустив от потаенного страха глаза, он спросил Пахома:
— А мы-то что ж, пропали теперь? Бог дьяволу нас выдаст?
— Фу, дурак! — Харитон ущипнул мальчика, и тот, не готовый к боли, вскрикнул тоненько, как стрелой убитая в небе птица.
— Го-о-ос-поди! — воплем отозвалась на этот крик дурная баба.
И толпа — по-птичьи — заверещала, и птицы, встревожась, кинулись с колоколен в небо, покрыв его живой трепещущей сетью, да такой густой, что и осенью подобного не бывает.