Агаша, тяжело за мной тянуться, а я грести не могу успевать за тобой, ты уж не обижайся. Стог опять я сложу, только ты стожары да подпоры высеки.
А она говорит:
— А чо тебе ладно, так мне и подавно ладно.
Так мы и приноровились. Косит она ровно, не вынуждает себя, зато гребет — только грабли свистят. А нагребем довольно перевалов, я без лошади охапками в стога ношу. Вот дело у нас идет без остановки и без споров.
Домой придем — хозяйка спрашивает, как работаем. А мы обе довольны друг дружкой. В одном только мы не сошлись: она есть-то крепче меня ела, кашу любила, а я — чай. Она меня чайной рекой звала, а я отшучиваюсь:
— Чайник на огне не сгорит. Ну а ты — кашная смерть.
И рассказываю:
— Одна старуха-свекровка старая стала. Сын надеется, что жена кормит мать, а жена пойдет, кашу понесет в горницу к старухе и покажет ей кулак: «Этого, — говорит, — хошь?» А старуха шамкает: «Шама, кормилича, ешь». Выносит обратно: «Ничего мать не ест, как я насилу-то кормить буду?»
Уехал как-то сын в лес. Женка печь затопила, полную избу дыма напустила. А свекровка лежит, чихает и приговаривает: «Дым да чад — душа моя, каша с маслом — то смерть моя». Невестка испугалась: «Ой, значит, от дыму старуха скоро не помрет». Открыла двери, выпустила весь дым, наварила каши, налила масла, несет к свекровке. Та набросилась на кашу, объелась и померла.
Агаша смеялась. Смеялась она не как все. Крепится, крепится, вытягивается, зубы сцепит, глаза закатит, сморщится, да как грохнет. Остановится и опять будто крепится, ломает ее смех, корежит, да снова вдруг, как медведица, и взревет. Посмеется, а потом и удивляется, как будто ото сна разбудилась:
— Что ты говоришь-то? Я еще не слыхала, что от каши помирают.
Домой придем и туда веселье принесем. И в работе мы успеваем, и живем дружно.
17
Осенью, после страды, я от хозяев на путину к морю пошла. Кормщиком был Михайло Шевелев из Голубкова. Жили мы на острове Кашин в Коровинской губе, а ловить ездили на свой берег. Всего нас было семь человек: две женки, три подростка, девочка лет десяти да сам кормщик. Рыбак он был не очень путевый, незадачливый.
Однажды мы поехали с острова на свой берег. Тянем тоню, рыба ударяет в сетки. Первого сига увидели, кричим:
— Петра!
Щука у нас плеснулась, опять кричим:
— Павла!
Такой у нас обычай был первую рыбу петрить да павлить. Видим — рыба кишмя кишит. В то время под нижний край невода корень попал, рыба вон рвется. Бросилась я с кормщиком к матице, а кашевару кричу:
— Держи нижний край, а верхний подымай выше!
А он, бестолковый, наоборот сделал. Чую, рыба мне в ноги тычется. Я корень выхватила, бросилась к парню, сменила его.
В невод рыбы ввалило — сила не берет. Люди наши слабые, сила мала, вот и возимся вдвоем с кормщиком. Парень выбирает из невода рыбу. И попалась ему матерая щука. Как хватила у него руку — все лальцы оборвала. Идет он, рукой трясет, кровь брызжет.
Кое-как одолели все дело. Обратно на остров поехали. Темно стало. Берега не белые, снегу еще не было — приметить их трудно. Компас у нас самый ненадежный — вольный ветер. Был бы кормщик толковый, он бы по воде должен знать, в какую сторону вода льется. Ну, раз компаса нет да кормщик растяпа, так едем по песням. Одну песню спели, другую спели, третью завели, а берега нет. Вижу я, раздулся ветер, туча снежная пришла. Буря собирается. Лодку бьет, валами плещет. Я и говорю:
— Михайло, не туда мы едем.
Он молчит, думает: чего баба понимает! Подъехали еще, я весло сунула в воду — весла не хватает. А коли к берегу бы ехали, одна бы мера была у весла. Перестала я грести.
— Михайло, — говорю, — мы через субой [8] переезжаем. Остров-то проехали, через губу едем.
Он не верит. Едем дальше. Песни петь перестали. Вал придет, в лодку заглядывает. Рыбаки наши маловозрастные, боятся за борт на волну взглянуть. Волны помельчали, рассыпистей стали. А я все веслом глубину караулю. Сунула последний раз весло, оно землю хватило. Тогда я вовсе уверилась, что мы на другую сторону губы, на Ловецкую Лопатку, переехали. Говорю это кормщику. А он в затылке чешет и говорит:
— Отдохните, бабы. Неладно заехали.
Спустили мы якорь в воду, ночевать решили. А осеннюю ночь на море надо уметь провести. Осматриваемся да оглядываемся — ничего не видать. Спать не ложимся, свету дожидаем. Рассвет пришел, видим — берега белеют, ночью снег выпал.
Направились тогда прямым путем к жилью. Шевелев мне при всех и говорит:
— Ну, Маремьяна, ты можешь кормщиком ходить.
Подъехали к берегу, я не могу из лодки выйти и на ноги встать не могу. Чулки к бахилам примерзли, подолы колоколом стоят, и ноги ничего не понимают.
У жилья второй невод стоял. Рыбаки нас и ждать перестали. А тут забежали в лодку, меня скорее хватают и на берег выводят. Завели в землянку, стянули с ног бахилы вместе с чулками. Ноги опухли, красные, ноют — терпеть не могу. Керосином ноги натерли, разогревают, в сухих чулках по полу водили, потом уложили на пол (мы вповалку на полу все спали), закрыли одеялом, а меня всю трясет. До вечера промучилась, к ночи заснула. Ног все-таки не лишилась.
Мороз упал, ловля кончилась — домой пошли.
Шли невода вместе. Иногда у нас собирались по двенадцати неводов, работали и шли домой ватагой. Если в одиночку ловить, в разных неводах, становилась между людьми какая-то ненависть. Друг дружке невода вырезали. Норовили пораньше обловить хорошую тоню. Воровски уезжали мужики, надевали рукавицы на уключины, чтобы весла не гремели. Вернутся к жилью — друг с дружкой не говорят, не хотят в глаза смотреть.
А заодно ловят — все проходит спокойно, по согласью разъезжаются по своим тоням, заранее уговариваются, кому и где ловить. Добыча и не у всех ровная, а ссыпают рыбу вместе, порют и солят ее тоже вместе. Отдадут чердынцам рыбу гуртом, а выручку разводят по паям. Домой идут все двенадцать неводов вместе.
Любо смотреть, как идут лодка за лодкой. У каждого невода по две лодки: одна — грузовая — для рыбы, другая — легкая — для людей. Паруса поднимут, и побегут все двадцать четыре лодки. Бывало, из Большой Печоры в Малую выезжаем, там парусов