— А ты видел, как взлетают сталинские соколы под раскаленным солнцем Гренады?! — на полном серьезе подхватил словесную игру всегда мажорно настроенный Иван, вскакивая с высоко поднятым кулаком. — Рот фронт!
Неуклюже вылезая из-за стола, сосед задел рукой графин с водой, опрокинул стул. Раздался звон треснувшего стекла.
Шмелиное жужжание переросло в неясный гул взбалмошных реплик и выкриков подвыпивших героев Сиера-де-Гвадаррамы и Гренады.
И тогда поднялся угрюмо сидевший, ни с кем не общавшийся франт, подстриженный то ли под давно удравшего за границу мистера Керенского, то ли под недавно назначенного наркома Ежова. Пристукнув кулаком по столу и рассупонивая красный галстук, он властно гикнул:
— Тихо! Садись по местам! Не забывайте, где находитесь.
— А ты кто такой, чтобы командовать? Мы у себя находимся, — взвился сидящий напротив Остряков. Послышались и другие недовольные восклицания.
— Молчать, щенки кремлевские! Вы все у меня на мушке! — При этом разгневанный франт выхватил из потайного кармана на заднице маленький наган и направил его на «щенка» из морской авиации, осмелившегося перечить человеку из ежовской охранки.
То, что случилось потом, Иван назвал реакцией кобры. Кобра не нападает на животное, которое не может проглотить.
Но когда ей наступают на хвост, она может ударить и слона. Подсевший шпик задел самолюбие не только морского «щенка». Реакция боксера, помноженная на честолюбие героя, похожа на удар кобры, которую пихнули сапогом, как никчемную тварь. А кобра-то — царских кровей. Молниеносный удар левой по кисти, держащей ствол, и тут же — хук правой в скулу поднял с места всю армаду награжденных. Раздался выстрел, — и… франт, гулко стукнувшись головой о цоколь камина, растянулся на кафельном полу, подозрительно затихнув.
Выстрел хлопнул едва ли не одновременно, к счастью, никого не задев. И хотя Иван по-быстрому ретировался подальше от греха, его в ту же ночь разыскали в кубрике курсантов и вызвали на предварительный допрос. Там он и узнал, что «франт» действительно «был, к сожалению», как проговорился комиссар, сотрудником управления государственной безопасности и выполнял на вечере особое задание.
«Эге, — смекнул Иван. — Значит, защита чести и достоинства — верный путь к оправданию. Плюс — самооборона. Наганом же угрожал. Все видели».
На утро — опять допрос. Но теперь уже — с участием особо уполномоченного от наркомата обороны. Сыщики военной прокуратуры старались выстроить схему случившегося в пользу пострадавшего и обвинили Ивана в том, что он якобы первым, по свидетельству некоего лица, напал на потерпевшего. Не «погибшего», в чем уже не сомневался Иван Евграфович, а именно — «потерпевшего».
Следствие явно лукавило, делая ставку на неосведомленность допрашиваемого. Иван отказался подписать протокол допроса с такой подоплекой случившегося: она легко могла обернуться, при желании, в дело об убийстве. Выгораживая честь мундира, прокуратура и следствие никак не могли примириться с тем, что смерть «неприкосновенной личности» из управления НКВД произошла не в результате несчастного случая, а преднамеренно. Все попытки Вани доказать, что он действовал в пределах самообороны, отметались следствием, так как в уголовном кодексе не было даже статьи о самообороне. Статья же о врагах народа была. И статья о сопротивлении органам НКВД толковалась односторонне, не допуская ответных действий в состоянии экстаза, испуга или условного рефлекса. Отсутствие или даже несовершенство какого бы то ни было закона заменялось телефонным звонком «сверху».
Таким образом, убийство в застенках НКВД заранее оправдывалось политическими мотивами. Достаточно подшить в дело подметное письмо или показания свидетеля.
Свидетель нашелся. По его словам, первым ударил Федоров. Выстрел прозвучал потом, в результате, так сказать, ответной реакции. Словом, сфабриковать дело для ежовских чекистов — проще пареной репы. Было бы указание свыше.
Но обвинить Героя в преднамеренном убийстве на глазах у доброй сотни воинов, удостоенных высоких правительственных наград, не так-то просто. Тут уж штаб Красной Армии и Воздушных Сил не поленился заступиться за своих «щенков». Особенно горячо защищал своих подопечных Яков Смушкевич. Ему даже инкогнито по телефону советовали «не совать свой нос в чужое дело».
В итоге маршал Ворошилов вызвал летчика к себе на ковер. Нарком, не выслушав до конца краткое — «явился по вашему приказанию», как стоял у окна спиной к двери, так и бухнул на голову своего любимчика жесткое обвинение:
— Скажи! Зачем убил этого охламона?
И по тому, как резко повернулся лицом к нему маршал, как грозно шагнул навстречу, в голове Ивана мелькнула шальная мысль: «Сейчас ударит, не сдержит гнева, батя». И сердце его замерло не от ожидания удара, а тяжести приговора. Мало ли чего наговорили сердобольные защитники погибшего, не дай бог, из семьи влиятельного чина? Но… странное дело. На сердце отлегло, когда ему втемяшилось колоритное слово «охламон». Значит, чин — мелкий, и кто бы что ни наговорил Клименту, маршал в обиду его не даст.
— Я не убивал, товарищ маршал. Хоть убейте — не виноват.
— Как же не убивал, если убил! Что же они все врут мне, что ли? Даже твой генерал Дуглас?
— Я не хотел… Он же стрелять собрался в товарища, — потупился Иван, осознав детскую прямоту своего отрицания вины.
— Верю. Садись за стол. Вот бумага, ручка. Пиши объяснительную, что в состоянии возбуждения не рассчитал силу удара. А ты, Мишенька, возьми с него расписку, — обратился маршал к своему адъютанту, скромно стоявшему в сторонке у окна, — что он два года не будет брать в рот спиртное. Лазарь Моисеевич правду сказал: нету хлопот — заведи себе земляка, — пробурчал маршал, нервно засовывая какую-то папку в ящик стола, так и не присев за него.
Через какие-то двадцать минут, когда пропесоченный маршалом и проутюженный адъютантом опальный летчик ушел, на стол секретаря легла расписка: «Народному комиссару обороны товарищу маршалу Ворошилову К. Е. — Я, Иван Евграфович Федоров, капитан 69-й авиабригады, даю честное комсомольское слово летчика-истребителя не пить, не брать спиртное в рот два года и всю последующую жизнь на службе в авиации, о чем и расписываюсь. 26 февраля 1938 года».
На следующий день всех награжденных собрали в Краснознаменном зале Центра, но за столом президиума сидели незнакомые угрюмые лица третьестепенной важности из Верховного Совета СССР и генерального штаба Красной Армии. Один только генерал Дуглас сохранял ясное, благосклонное выражение лица на фоне застывших масок грозного равнодушия, выставленного в ряд за представительским столом. В заключение своего краткого назидания генерал сказал: