Все, забыв о дупеле, упавшем недалеко впереди, сбежались к ней. Она приподняла голову и снова уронила на траву. Один глаз был закрыт, из подбровья сочилась кровь. И лапа была в крови.
Энгберг вздыхал:
— Ой, я есть дурак! Зачем стреляль? Дурак есть.
— Оскар, перестань, — попросил Владимир Ильич. — Ты ни в чем не виноват… Это простая случайность.
Он ощупал лапу — кость цела; приложил платок к собачей брови, промокая кровь.
— По-моему, царапнуло двумя-тремя дробинками. Поправится. — А собаке попенял: — Вот до чего доводит глупый твой азарт.
Раненую перенесли на бережок, перевязали ей лапу.
Сварили суп, пообедали. Собаке дали вареные головки дупелей.
Она съела и облизнулась.
— Аппетит не пропал? Значит, поправишься.
Пока ямщик водил коней на водопой, Ульянов и Старков пошли погулять по лесу. Из-за Енисея дул назойливый ветер, и над их головами уныло шумели косматые вершины старых сосен.
Старков сказал:
— Нам все же повезло — дали самый юг Сибири.
— Юг-то юг, но потеряны годы…
— У тебя не потеряны — вторую книгу пишешь!
— Но еще не ясно — первая-то увидит ли свет. И книги — это не все. Сам знаешь, за Невской заставой и на Выборгской стороне рабочие ждут живое слово. Эх, дорогой мой Базиль, — Владимир Ильич, остановившись, положил руку на плечо друга, — если бы мы теперь были в Питере! В гуще рабочего люда!..
Ямщик напомнил: лошади запряжены. Пришлось поспешить с расставанием, — Старкову нужно было на следующий день добраться до соленого озера. Отъезжая, он долго оглядывался, махал рукой. Потом с грустью отметил:
«Да, у Владимира здесь связаны крылья».
А с соленого озера написал Антонине:
«Дорогая Тончурка! Дорога через Шушу оказалась на полсотни верст длиннее, чем говорили в городе. Это зело печально, так как, очевидно, не придется так часто заезжать к «Старику», как я предполагал. Порядочно-таки измучился я за дорогу, но все же поездкой очень доволен. Какими великолепными местами ехал! Таскгол, великолепный Таскгол, туманными контурами которого пробавляются жадные взоры тесинцев, был в 5 — 10 верстах от меня! Я видел наконец тайгу — и видел в нескольких шагах!! Лицезрел на фоне шушенской природы «Старика» (одно это что-нибудь да значит!).
У него я взял на прочтение Вильгельма Блоса, «Французская революция». Потом прочтешь ты. И передашь Глебу с Зиной.
…Крепко целую тебя и крепко жду. Жду, жду и жду.
Твой В.»
Они все время были вместе.
Владимир, стоя за конторкой, что-то подсчитывал на счетах для таблиц книги о рынках. Надежда за соседним столиком переписывала перевод первого тома Сиднея и Беатрисы Вебб «Теория и практика английского тред-юнионизма».
Когда, отдыхая, читали новинки из беллетристики или перечитывали любимых поэтов, часто останавливали друг друга:
— Володя, вот послушай…
— Надюша, здесь интересные, сильные строки…
И разлучались лишь в те часы, когда Надежда надевала фартук и уходила в кухню, чтобы помочь матери.
У Владимира все сильнее и сильнее разбаливались зубы, и капли уже не помогали. Десятого августа пришлось отправиться в город. Надежда не могла поехать с мужем, — у нее не было разрешения. И они расстались на целых три дня!
В Минусинске Ульянов обратился за помощью к «городовому врачу» Смирнову. Да лучшего лекаря и не было в этом захолустье. Ему, терапевту по специальности, приходилось не только прописывать капли, микстуры да примочки, но и частенько вооружаться скальпелем хирурга или щипцами дантиста.
Смирнов, постукивая по зубам больного, спросил: «Этот?» — и, не раздумывая, подцепил козьей ножкой.
Вырвав коренной зуб, повертел перед глазами:
— Не пойму — с чего разболелся? Чистый, как репка!
Ночью боль не унималась. Едва дождавшись утра, Владимир Ильич опять отправился к Смирнову. Врач успокаивал:
— Не волнуйтесь, сударь, это — десна. Все пройдет.
А когда больной пришел третий раз, Смирнов посоветовал:
— Вот что: поезжайте-ка вы в Красноярск. Там вам сделают полный ремонт. По моей справке губернатор разрешит поездку.
И 12 августа Ульянов отправил прошение.
Как во все предыдущие поездки в Минусинск, он и на этот раз побывал в музее, сдал библиотекарю прочитанные книги, взял новые, для себя и для Нади.
Зашел к самому Николаю Михайловичу. Мартьянов обрадовался, встретил у порога, указал на мягкое кресло:
— Садитесь, рассказывайте, милейший, о житье-бытье. Я слышал о вашей свадьбе — поздравляю от всего сердца.
— Спасибо, Николай Михайлович, на добром слове. А что же рассказывать? Мы поджидали вашего приезда. Учитель с детьми набрал для аптеки кореньев, насушил трав.
— Мне очень хотелось поэкскурсировать в окрестностях Шуши, но… Здесь хлопот полон рот. И все же я приеду.
— Будем ждать. Ну, а мне похвалиться нечем. Книга моя в Питере еще не вышла. На шушенских болотах никакой диковинки не подстрелил. Дупели, бекасы да коростели — вот и все. Пеликаны не залетали, страусы в степь не забегали, — не везет мне. — Понизив голос до доверительного тона, Ульянов заговорил о том, ради чего пришел: — Я к вам, Николай Михайлович, с необычной просьбой…
Опасался, что тот удивится, спросит: «Кто вам мог сказать?» — и помнется в нерешительности — уважить просьбу или вежливо отказать? Но Мартьянов ответил с любезной готовностью:
— Вам — с большим удовольствием.
Он, открыв сейф, достал серую папку, развязал тесемки и положил перед Ульяновым:
— Читайте. Здесь вам никто не помешает. А мне позвольте удалиться на полчасика — в аптеке ждут.
В папке лежали, сшитые льняной ниткой, листы линованой бумаги с неровными строчками, написанными дрожащей старческой рукой.
Оставшись один, Владимир Ильич начал читать рукопись и вскоре же встрепенулся от огненных строк:
— Великолепно! — Хлопнул рукой по листу и прочел второй раз. — «Ты, правительство, хочешь силу и достоинство моей рукописи уничтожить? Нет, она тебя скорее уничтожит, из книг живых изгладит и в книгу смерти запишет». Хорошо! «В книгу смерти запишет» — степной публицист льет воду на нашу мельницу. А Николай Михайлович неробкий человек. Ведь это все равно, что держать в музее начинку для бомб!
Бондарев писал о двадцати четырех миллионах крестьян, находившихся на его памяти в крепостном рабстве:
«Плакали эти миллионы мучеников неутешно, да никто и не утешал их, вопили они в глубокой той пропасти, да никто не слышал их; да и бог, как видно, в те века закрылся облаком, чтобы не доходили к нему вопли их».