Многие сны о войне снились мне в Париже, в жарко натопленном номере с полуоткрытым окном. Сны беспокойные, на самой границе кошмара… Я иду, незаметно скрывшись от людей; позади в многооконном доме осталось целое общество — молчаливых и неблагополучных, отчужденных, хоть и неопасных — еле вырвался. И вот теперь дорога, темнеет, пусто, и вдруг навстречу едут телеги. Некуда уйти на равнине и поздно спрятаться в кусты, срезать погоны — мы сближаемся. В телеге — мужик с глазами черными и пронзительными и такой же мальчик, сын его. Они уже разоблачили меня, но до времени притворяются, что не замечают, однако попридержали лошадь. Надо что-нибудь сказать. — «Вы — цыгане?» — спрашиваю равнодушным голосом. — «Нет, мы — поляне». И едва он сказал, вдруг все вокруг наполнилось такими же телегами с черноглазыми людьми, все сгрудились вокруг, как на базаре, и нельзя ступить ни шагу в сторону, где уж тут скрываться. «Какие поляне?» — «Известно какие, православные».
Попался и не готов к ответу. Сейчас конец. Сейчас возьмут в плен. «Довольно, — говорю, — затянулась канитель». Сердце бьется, бьется, и уже не в поле, и ритмически звучат слова из другого мира: «затянулась канитель, затянулась канитель». Надо запомнить: это о войне и революции.
Из записной книжки Николая Татищева
17-го марта 1922 года на ст. Валкань (Банат) в 11 ч. дня штаб-ротмистр граф Татищев, лежа у себя в комнате на кровати, взял револьвер системы Наган, заряженный двумя патронами, направил его себе в лоб (на расстоянии двух вершков) и, полагая, что выстрела не последует, спустил курок. Пуля, пробив верхнюю часть фуражки, застряла в полу, в одном аршине от кровати. Нижняя часть лба и переносица оказались покрытыми следами взорвавшегося пороха. Стоя рядом с Татищевым, я видел все до мельчайших подробностей и был уверен, что он убит, так как столб пламени ударил ему прямо в лицо. Случай этот я считаю настолько необычайным, что счел долгом его записать.
Корнет Собриевский
Все, записанное корнетом Собриевским, подтверждаю. Описываю свои переживания во время упомянутого случая. Я лежал на кровати, направив офицерский револьвер системы Наган в собственную переносицу; будучи убежден, что обе пули находятся не против ствола, спустил курок. Был оглушен внезапно последовавшим взрывом, причем я осознал выстрел прежде, чем услышал звук. Немедленно после выстрела я встал с кровати и направился к двери, не совсем отдавая себе отчет, что произошло. На вопрос корнета Собриевского, ранен ли я, ощупал свою голову и убедился, что раны нет. До сего момента чувствую шум в ушах, ощущение, как после легкой контузии. Объяснить свое спасение не в состоянии. Подтверждаю своим честным словом, что целился себе в переносицу и в момент выстрела не изменял направления ствола.
Штаб-ротмистр граф Татищев
Утверждаю, что патрон был исправен. Я накануне осматривал револьвер и патроны вместе с капитаном гвардии Мехницким.
Наган принадлежит капитану гвардии Костюку.
(Подпись неразборчива)
17.III.1922, 8 ч. вечера
Ст. Валкань
Из воспоминаний Ирины Голицыной
В ночь с 3 на 4 сентября 1923 года я была арестована и помещена в тюрьму ГПУ на Лубянке.
Дело было так. Уже заполночь раздался громкий стук в дверь с черного хода. Кто-то открыл, и вошли три или четыре сотрудника ГПУ. Даже не постучав, они вломились в нашу комнату, первую по коридору, как раз в тот момент, когда я начала раздеваться. На листочке, который один из них держал в руке, было написано мое имя. Увидав меня, они, кажется, удивились — я выглядела такой маленькой — подумали, не ошибка ли это, и стали спрашивать, сколько мне лет и нет ли в доме кого-либо другого с таким же именем. Но узнав, что мне 23 года, приказали собираться.
Тогда мне казалось, что заключение сделает из меня героиню, и я надеялась не упустить случай сказать им все, что я о них думаю. Возможность представилась мне очень скоро, во время первого допроса.
Меня спросили, как я отношусь к Советскому Союзу.
— Знать о нем ничего не желаю, пока ваше презренное правительство находится у власти, — ответила я. А на вопрос, хотела ли бы я сменить правительство, сказала, что вовсе и не считаю его правительством, а шайкой бандитов, захвативших власть.
— И что бы вы сделали с ними, будь ваша воля?
— Повесила бы многих их них на ближайшем фонаре.
— Отлично, — произнес следователь с холодной улыбкой. — Все это будет записано, и мы продолжим следствие, как и положено…
Он приказал меня увести, и я вернулась в камеру. Она была переполнена. Те, кто прибыл раньше, сидели на широкой деревянной скамье, она же ночью служила им постелью. Остальные спали на полу на своих пальто. Я тоже расположилась на полу, возле пожилой дамы, которая с большим сочувствием относилась ко мне, и пересказала ей свой разговор со следователем. Она печально покачала головой.
— Не надо было так отвечать, — сказала она. — Вам от этого будет только хуже. Они прекрасно знают, что мы о них думаем, но добавят к вашему приговору за то, что вы говорите об этом открыто.
Камера предварительного заключения была довольно жутким местом. Для того количества людей, которое в нее набилось, она была чересчур мала. Спать на полу было неудобно, дышать нечем. Кормили дважды в день. Еда состояла из так называемого супа — жижицы из картофеля с несколькими плавающими в ней листиками капусты. Еще давали кусочек черного хлеба и немного кипятку вместо чая.
Состав заключенных все время менялся — одних переводили в обычные камеры, на их место приходили другие. Вскоре перевели в обычную камеру и меня. В ней нас было только четверо, и у каждого была постель — не слишком мягкая, но все-таки постель. Ежедневно всем выдавали по двенадцать папирос. Еда была немного получше: суп не такой жидкий, и добавилось второе блюдо — каша-размазня, а иногда, ко всеобщему восторгу, картофельное пюре. Дважды в день мы могли пойти помыться, но параша — большое ведро — была в камере. Мы по очереди выносили ее каждый вечер перед сном.
Мне не пришлось долго ждать новой встречи с моим инквизитором. Было уже сильно заполночь, когда с шумом отворилась дверь и грубый голос прокричал:
— Татищева, на допрос — живо!
— Как вам понравилось ваше новое жилище? — с улыбкой спросил меня следователь. — Я хотел, чтобы вы чувствовали себя более комфортабельно, хотя, конечно, больше всего я был бы рад, если бы мог отпустить вас на свободу. Но, к сожалению, есть некоторые проблемы, и чем скорее мы их разрешим, тем будет лучше.