Что я могла сказать в ответ на это дурацкое заявление? Я чувствовала, что все это было пустой тратой времени. Он наблюдал за мной очень внимательно, но я только повторила:
— Я никогда никому не давала никаких взяток — ни платков, ни денег, ничего, и я не приучена лгать.
— Я пытался помочь вам, — вздохнул он. — Ваши родные так беспокоятся о вас, и я делаю все возможное, чтобы облегчить положение — ваше и их.
Я вернулась в свою одиночку. Проходили дни, похожие друг на друга. Лучшим из них была пятница, когда я получала небольшую весточку из дому — несколько строчек, написанных маминым почерком, и передачу: смену белья и немного еды — печенье, булочки, немного сыра.
Шла третья неделя моего одиночного заключения, когда меня вновь вызвали к следователю. Он сразу же задал вопрос, который меня озадачил.
— Кто такая мадам Сухотина и почему она так интересуется вами и делает запросы о вас?
Я, думая что это еще одна из его хитростей, сказала, что никогда не слышала этого имени. Он был удивлен и настаивал, что я должна ее знать.
— Ваша мать приходила с нею, вы наверняка ее знаете.
Тогда я сообразила, что мама нашла кого-то, кто мог нам помочь, и поняла, кто это мог быть.
— О! — воскликнула я. — Вы не совсем верно произнесли ее имя. Конечно, я знаю ее, это дочь великого писателя графа Льва Толстого.
— Да, это она, — сказал он с удовлетворением. — Она сказала, что никогда не встречалась с вами, но хорошо знает вашу семью. Мы пообещали ей выпустить вас в ближайшее время, но придется подождать еще несколько дней. Скоро Октябрьские праздники, и мы будем очень заняты. Мы высоко ценим Толстого, а такие люди, как его дочь, оказывают большую помощь в нашей борьбе во имя всего человечества. Мы стараемся помогать друг другу.
После этой небольшой проповеди я почувствовала, что близка к освобождению.
И в самом деле, через несколько дней я вернулась домой. Мама была счастлива, все остальные члены нашей семьи тоже, только тетя Нина была немного сердита на меня и сказала, что я не должна была говорить там то, что я говорила. Оказывается, они все знали. Через несколько дней мы с мамой пошли к Татьяне Львовне Сухотиной, чтобы поблагодарить ее. Она тоже встретила меня неодобрительным взглядом и погрозила пальцем, давая понять, что мои откровения в ГПУ никому не принесли бы добра.
* * *
3 апреля 1924 года ночью я видела неприятный сон: за мной гналось множество лошадей. Слово лошадь похоже на слово ложь, такой сон предвещает обман, что-то нечестное, несправедливое.
В тот день вечером, незадолго до полуночи, к нам снова явились сотрудники ГПУ. У них был ордер на мой арест, но они долго шарили повсюду в нашей комнате в поисках чего-то. В конце концов они забрали кое-что из бабушкиных бумаг. Меня посадили в большой грузовик, набитый другими заключенными, в основном мужчинами. Сначала мы заехали в Бутырскую тюрьму, где высадили большинство из них, затем приехали на Лубянку, и там меня поместили в одиночную камеру. Я была так эмоционально истощена, что сразу же упала на койку и уснула до утра.
Мое пробуждение было мучительным. Вначале я не могла понять, где я нахожусь, — большая мрачная камера и никого вокруг, — меня охватило ужасное чувство одиночества. Так началась моя жизнь в одиночном заключении. Проходил день за днем, меня никуда не вызывали, и я не могла понять, за какое преступление так сурово наказана.
Наконец, однажды, после обеда меня повели на допрос. Я ожидала, что встречу уже знакомого следователя, но это был совсем другой человек. Он ни разу не улыбнулся, выглядел очень суровым и неразговорчивым и сразу же объявил, что я обвиняюсь в очень серьезных вещах. Ни при каких обстоятельствах Советское государство не может мириться с людьми, виновными в подобных преступлениях, сказал он. Это — враги народа, и в интересах честных граждан от них необходимо избавляться.
Он довольно долго продолжал в том же духе, а я сидела перед ним, недоумевая, что он имел в виду. Наконец он остановился и внимательно посмотрел на меня. Возможно, мое лицо было слишком измученным и бледным, потому что он спросил, не больна ли я.
— Вы можете попросить, чтобы к вам пришел врач. Мы не настолько бездушны, чтобы лишать наших заключенных медицинской помощи.
При этих словах я разрыдалась. Последние несколько дней я почти ничего не ела, не была на воздухе, не двигалась — как я могла чувствовать себя хорошо?
Кажется, он это понял.
— Думаю, на сегодня хватит. Я вызову вас в другой раз.
Я вернулась в камеру в еще большем отчаянии, чем была прежде.
Через несколько дней меня вызвали снова. На этот раз следователь выглядел не таким суровым. Он сказал, что я обвиняюсь в сотрудничестве с иностранцами. Зачем я ходила в английское посольство по воскресеньям?
— Меня приглашали на чай и на танцы. Что в этом дурного?
— Разве они не задавали вам вопросов? Почему ваш друг Фрэнк так интересовался вашим пребыванием в тюрьме? Вы должны были знать, что он шпион.
Я вспылила, нагрубила ему, и меня снова отвели в камеру.
Наутро дверь отворилась и я услышала:
— Татищева, с вещами!
Я быстро собрала вещи и спросила, куда меня ведут.
— Домой, конечно, прямо домой, куда же еще? — ответил охранник с отвратительной ухмылкой. Но я ему поверила. Мы шли по коридорам и переходам, поднимались и опускались по лестницам, и мне казалось, что мы никогда не сможем выбраться из этого огромного здания. Наконец, дойдя до конца одного из многочисленных коридоров, он приказал мне остановиться, достал ключ и отпер дверь камеры.
— Вот твой новый дом, — сказал он.
Камера была меньше, чем моя прежняя, и страшно переполнена — нас было восемь человек. Я была разочарована тем, что мои надежды так быстро лопнули, но рада, что не буду больше одна. Мои новые сокамерницы, как я вскоре поняла, почти все были из интеллигенции.
Вскоре начались мои ежедневные походы к следователю. Смысл разговоров с ним был всегда один и тот же. Я обвинялась в шпионаже, но если бы я согласилась регулярно сообщать о своих посещениях английского посольства и о разговорах, которые там велись, меня бы выпустили на следующий день.
— Вы хотите, чтобы я действительно сделалась шпионкой и причинила вред людям, которых люблю? — говорила я.
— О нет, не передергивайте, это не шпионаж. Это — лояльность к своей стране. Ваша судьба — в ваших руках.
Каждый раз он пододвигал мне лист бумаги, чтобы я подписала его. И каждый раз я отказывалась.
Но постепенно мне стало казаться, что я не так уж скомпрометирую себя, если подпишу эту бумагу. Может быть это и в самом деле будет означать не шпионить или предавать кого-то, а только «быть лояльной»?