После завтрака за нами приходит школьный автобус и везет на занятия в Брадентонскую академию. Дорога занимает двадцать шесть минут — и я, как могу, радуюсь этому отрезку времени между двумя академиями, двумя тюрьмами, из которых Брадентонская пугает меня больше, потому что в ее посещении еще меньше смысла. В академии Боллетьери я хотя бы узнаю кое-что новое об игре в теннис. В Брадентонской академии раз за разом удостоверяюсь в том, что я глуп.
В Брадентонской академии — покоробленный пол, грязные ковры, и все вокруг выкрашено в четырнадцать оттенков серого. В здании совсем нет окон, свет дают лишь флуоресцентные лампы, а воздух — спертый, наполненный мерзкими запахами, главным образом — рвоты, туалета и страха. Эта вонь еще отвратительнее, чем дух горелых апельсиновых корок вокруг академии Боллетьери.
Впрочем, остальные дети, живущие в городе и не играющие в теннис, ничего не имеют против. Кое-кто из них даже преуспевает в учебе, потому что график их жизни легко предсказуем. Им не приходится совмещать учебу с попытками вести жизнь полупрофессионального спортсмена. Им не приходится бороться с приступами тоски по дому, накатывающими волнами, подобно морской болезни. Они проводят в школе семь часов в день, а затем отправляются домой — ужинать и смотреть телевизор со своими родными. А мы, ученики академии Боллетьери, отбываем в классе четыре часа, после чего возвращаемся обратно, к основной работе. Мы гоняем ракеткой мячи, пока не начнет темнеть, после чего совершенно без сил падаем на расшатанные койки, чтобы успеть полчасика вздремнуть перед возвращением в дикие джунгли — то есть в рекреационный центр. Затем мы проводим над книжками пару бесплодных часов, пока не получаем час свободного времени, за которым следует отбой. Мы постоянно отстаем от других учеников, и чем дальше, тем отрыв безнадежнее. Существующая система идеально заточена для того, чтобы плодить неуспевающих школьников с тем же успехом, с которым она производит прекрасных теннисистов.
Я совсем не трачу сил на учебу: не занимаюсь, не делаю домашних заданий, вообще не думаю о школе. Мне на нее плевать. На уроках тихо сижу за партой, уставившись на свои туфли, и мечтаю оказаться где-нибудь в другом месте, пока учителя разглагольствуют о Шекспире, битве при Банкер-Хилле[20] или теореме Пифагора.
Педагоги не обращают внимания на то, что я их игнорирую: ведь я — один из мальчиков Ника, а ссориться с ним они не хотят. Брадентонская академия до сих пор существует лишь потому, что каждый семестр академия Боллетьери присылает сюда целый автобус учеников. Все учителя понимают, что, не будь Ника, они давно остались бы без работы, так что никто далее не пытается ставить нам плохие отметки, а мы вовсю бравируем своим особым статусом. Чувствуем себя избранными, обладающими особыми правами, не понимая: главное наше право — на образование, и вот им-то нам не суждено воспользоваться.
Сразу за металлической парадной дверью Брадентонской академии располагается офис — нервный центр школы и источник большинства неприятностей. Здесь выдают табели успеваемости и вручают грозные письма. Сюда отправляют плохих мальчишек. Здесь окопались миссис Г и доктор Г, семейная парочка, управляющая академией, — мне кажется, в прошлой жизни они были второразрядными актерами-неудачниками. Миссис Г — долговязая женщина без талии. Такое ощущение, что ее плечи сразу переходят в бедра. Она почему-то пытается маскировать странности своей фигуры юбками, которые лишь подчеркивают всю ее нелепость. На лице у нее вечно выделяется пара толстых мазков румян и аляповатый шлепок помады — три этих пятна одинакового цвета создают на лице акцент, подобный тому, что возникает благодаря туфлям и ремню из одного комплекта. Эти пятна почти отвлекают внимание от горба на ее спине. Однако никакая одежда не способна заставить вас отвести взгляд от ее огромных рук. Она носит митенки размером с чехол для автомобиля, а когда я впервые удостоился ее рукопожатия, то чуть не упал в обморок.
Доктор Г в два раза меньше своей жены и тоже не лишен странностей. Нетрудно догадаться, почему эти двое почувствовали друг в друге родственные души. Он зловонный, болезненно хилый, к тому же с сухой от рождения правой рукой. Казалось бы, доктор Г должен скрывать этот физический недостаток, к примеру: прятать руку за спину или в карман. Но нет, напротив, он постоянно размахивает ею, направляя на собеседника, словно оружие. Доктор Г любит отозвать в сторонку кого-нибудь из учеников для беседы один на один, после чего положить свою ссохшуюся руку бедолаге на плечо, оставив там на все время своего монолога. Если у вас от подобного не побегут мурашки по коже, наверное, уже ничто не сможет вывести вас из себя. Обычно, если рука доктора Г полежала на вашем плече, как кусок свиного филея, много часов спустя вы все еще будете непроизвольно вздрагивать не в силах отделаться от неприятного ощущения.
Миссис Г и доктор Г ввели в Брадентонской академии десятки правил, но одно из самых строгих — запрет на украшения. Поэтому я пошел и проколол себе уши. Это — бунт, мое последнее прибежище. Я бунтую по разным поводам ежедневно, а в этом акте неповиновения есть и еще один смысл: с ним я посылаю пламенный привет отцу, всегда ненавидевшему серьги в ушах мужчин. Много раз он говорил при мне, что прокалывать уши могут только гомосексуалисты. И теперь я жду не дождусь возможности продемонстрировать ему свои серьги (я купил сразу две пары — гвоздики и большие кольца). Он еще пожалеет, что отослал сына за тысячи миль от дома туда, где отпрыска непременно испортят.
Я делаю слабую и неискреннюю попытку скрыть мои новые украшения с помощью пластыря. Миссис Г, однако, сразу же замечает их, как я и рассчитывал. Вытащив меня в коридор, она приступает к допросу:
— Мистер Агасси, что это за повязка?
— Я поранил ухо.
— Поранили? Не говорите глупости. Снимите пластырь.
Я снимаю повязку. Она видит мои серьги-гвоздики и начинает тяжело дышать.
— Мы не разрешаем носить серьги в Брадентонской академии, мистер Агасси. В следующий раз, когда мы с вами встретимся, я хочу видеть вас без пластыря и серег.
К концу первого семестра я оказался в числе неуспевающих практически по всем предметам, кроме английского языка. У меня обнаружилась неожиданная склонность к литературе, особенно к поэзии. Учить наизусть известные стихотворения и даже самому писать стихи получается у меня запросто. Когда нам задают написать небольшое стихотворение о своей повседневной жизни, я с гордостью кладу выполненное задание на учительский стол. Учительнице нравится мое произведение, она зачитывает его вслух перед всем классом. Позже некоторые одноклассники просят меня сделать за них домашнее задание. Нет проблем! Быстро выполняю все заказы в автобусе. Учительница английского просит меня задержаться после уроков и говорит, что у меня настоящий талант. Я улыбаюсь. У нее эти слова звучат совсем не так, как у Ника. После таких слов я бы не прочь заняться литературой. На секунду пытаюсь представить, каково это — заниматься чем-то, кроме тенниса, чем-то, что я выберу сам. Но начинается следующий урок — алгебра, и мечта тает, не в силах выдержать груза математических формул. Я не создан для интеллектуальных занятий. Голос математика доносится до меня издалека, как будто он — за много километров от меня. Очередной урок — французский. Он еще хуже. Я очень глуп, tres stupide. Потом иду на испанский, где я уже muy estupido. Испанский, кажется, скоро доведет меня до гроба. Из-за смертельной скуки и путаницы в голове я когда-нибудь испущу дух прямо за партой. И после урока меня обнаружат здесь окончательно и бесповоротно muerto.